Шрифт:
Интервал:
Закладка:
В эту минуту Федора Михайловича окликнула нищенка с ребенком, сидевшая на куче мокрых дров, покрытых каким‑то тряпьем.
– Батюшко, – причитала она, ударяя на «о», – Христом Богом молю, помоги, миленькой.
Писатель остановился.
– Откуда ты, мать? – спросил он, хотя по возрасту нищенка была явно раза в два моложе его.
– Издалёко, господин-барин, да что говорить, там все померли.
Достоевский достал имевшиеся у него при себе деньги и отдал их нищей. Сумма была немалой, но женщина не переменилась в лице.
«Может врет, что нуждается?», – мелькнуло в голове писателя.
– Барин, а, барин. Ты не уходи, погоди. Ты растолкуй мне, сколько и чего я на твои деньги купить могу. Я ведь в деньгах‑то не понимаю. Третьяго дня мы с малым только в город пришли, а в деревне у нас не на деньги торгуют, да и не я, а батько хозяйство вел.
Писатель облегченно вздохнул: «Значит, не уразумела, сколько я дал ей».
– На эти деньги ты, мать, месяц хлебом, да капустой с квасом питаться можешь. А маленькому молочное покупать будешь.
– Молочное? Что же я, барин, басурманка что ли? Нонче же пост Велий. А вот за хлеб, да за квас спаси Господи.
– Вы что, с малышом поститесь?
– А то как же? Нас еще пока Боженька не забыл, чтобы мы Его забывать стали. Нам без поста никак невозможно.
У Достоевского на глаза навернулись слезы.
– Ты что, батюшко? Не плачь. Мамочка моя покойная говаривала: «Был пост, будет и Пасха. Было горе, будет и радость!».
– А что с твоими сталось?
Нищенка отвернулась в сторону и дрожащими губами прошептала:
– Не спрашивай, барин. Лучше не спрашивай.
– Оставайся хранимой Богом, мать. Дитя береги.
Достоевский перекрестился и пошел.
Выйдя проходными дворами на Невский и пройдя два квартала, писатель вошел в светло-голубой пятиэтажный доходный дом. Поднявшись по лестнице на второй этаж, он позвонил в колокольчик. Дверь отворила худая женщина с собранными в пучок русыми волосами. Ее острые плечи выпирали из‑под изношенного пухового платка.
– Федор Михайлович! А мы вас уже заждались. Проходите скорее, сделайте одолжение. Мы очень желали и надеялись сегодня вас слушать. Именно вас!
Войдя в гостевую комнату, писатель увидел ожидающее его общество молодых и не очень молодых людей, по большей части из разночинной интеллигенции.
Достоевский вышел на середину комнаты и без передышки начал речь:
– Друзья. Сегодня я был в суде. Веру Ивановну оправдали! И вроде бы радоваться нужно. Но, поверьте, не радостно на душе. Я видел ее глаза. Я нарочно всматривался в ее глаза. И я скажу вам, друзья, это не были глаза кающейся грешницы. Не о том, не о том мы печемся и говорим. Одни давят реакцией, другие давят реакцию. Кто кого! А в двух кварталах отсюда, в подворотне на куче мусора десять минут назад я видел нищую мать с ребенком на руках. И в ее глазах я увидел то, чего не увидел в глазах Засулич и Трепова. Жалость! Вот, что я увидел в глазах нищенки, господа. Жертвенность, жалость, сострадание и любовь. Бедный простой русский народ. Народ-страдалец и страстотерпец. Неужели мы так и забьем его, так и выморим голодом, не разглядев, не услышав его глубинной почвенной правды?.. Более я вам сегодня ничего не скажу. Нет сил. Позвольте только одно маленькое замечание напоследок… – Федор Михайлович перевел дух и разгладил рукой бороду. В комнате воцарилась полнейшая тишина. Слушающие замерли в ожидании. – Друзья, неужели вы думаете, что время инквизиции прошло? Ну, тогда не удивляйтесь, если в один несчастный день за вашей дверью раздастся стук сапог!
В это мгновение у входной двери призывно зазвонил колокольчик. Все оглянулись.
* * *
Звонок хрипло поперхнулся и раздался угрожающий, чрезвычайно сильный стук во входную дверь. Архипыч проснулся и подскочил с лежанки.
– Иду, иду, мил человек! – крикнул он и пробурчал под нос: – И чего это мне последнее время Федор Михайлович сниться стал. Помолиться что ли за него поусерднее? Ох, эти сны, сны, просто беда с ними…
Стучавшим оказался мужчина в дорогом черном замшевом пальто и такой же шляпе. Он сходу напустился на Архипыча:
– Ты что тут, развальня, зря что ли деньги получаешь!? Битых двадцать минут звоню и стучу, а ты не открываешь, мать твою!
– Не ругайте мать, пожалуйста, – мягко, но решительно возразил Архипыч.
– Чего?! Я вот тебя с работы выгоню, тогда поговоришь, ветеран. Ты знаешь, что перед тобой депутат стоит?!
– А по мне хоть депутат, хоть акробат, мне всяк человек брат. Простите за задержку. Спал я. Ведь еще, почитай, шесть часов утра только. Рановато вы все же. А что за дело?
– Дело? – передразнил пришелец. – Не волнуйся, без дела не ходим. К тебе труп Василисы Зеленцовой позавчера привозили?
– Девушку эту убитую? Привозили. А вы ей родственник будете?
Пришелец побледнел.
– Чего мелешь? Какую убитую? Самоубийца она!
– Эх, мил человек, я с покойничками, почитай, полжизни знаком, и по лицу вижу, кто из них сам себя кончил, а кому на тот свет помогли отправиться. У меня своя экспертиза, духовная.
– Короче, эксперт, приготовь ее. Ну гроб там и все, что положено. Я заплачу. У нее родственников нет. Сирота. Послезавтра я ее заберу. Надо же добрые дела делать. Будет и тебе на бутылку. До встречи. Да смотри, этот бред насчет ее убийства при себе держи, а то случайно можешь вслед за ней отправиться, чтобы поточней все узнать, при личной, так сказать, встрече. А-ха-ха-ха.
Дверь за мужчиной в черном с грохотом захлопнулась.
– Да-а, дела, – пробурчал под нос Архипыч. – Ну и типчик. Сам небось ее прикончил, а теперь за трупом приехал. Вот такие вот пироги.
Кряхтя, старик вернулся на еще теплую лежанку. Не раздеваясь, укутался в ватное одеяло, сладко зевнул, перекрестился и заснул.
* * *
Каурая кобыла, понукаемая рябым подвыпившим извозчиком, нехотя тащила по петербургской булыжной мостовой коляску, в которой сидел пожилой господин с грустными глазами, высоким лбом, аскетическими скулами и густой бородой.
Глядя на проплывавшие мимо ряды суконных, книжных и церковных лавок, Достоевский размышлял: «Вон у лавки лубочника барышня стоит. Наверное, купит сейчас лубочный Страшный Суд, да Богородицу со Спасителем. Что и говорить, привыкли мы к стилизованному Евангелию: вроде как была Священная история, а вроде как и нет. Просто сказка красивая. Лубок. А ежели Этот Самый Спаситель вот сюда к нам в столицу Российской империи прибыл бы? Если б явился Он пред очи той самой барыни, приняла бы она Его? А я бы принял? Или опять бы мы Его распяли и сделались великими и малыми инквизиторами? Вот ведь вопрос поважнее шекспировского. Подожди, подожди! – оживился писатель. – А идея‑то достойна изучения! Может, и в самом деле подобный сюжет в романе вывести? Но допустимо ли? Не предосудительно ли? Что скажет критика?.. Но ведь использование художественных приемов для блага Церкви и проповеди Евангелия допустимо, я думаю. Помнится, в «Истории песнописцев» преосвященнейшего Филарета, читал я, что в гимнографии, как собственно в церковной поэзии, возможно творческое осмысление и пересказ событий Священной истории. Церковные поэты выстраивали целые диалоги между Христом, адом, смертью и дьяволом, сочиняли монологи Пресвятой Богородицы. Только нужно соблюдать одно очень важное условие: все cочиненное должно соответствовать духу Евангелия и церковным догматам… Да, именно – все cочиненное не должно противоречить православному вероучению. С Божией помощью, нужно будет попробовать идею сию применить. Да вот хотя бы в «Братьях Карамазовых». Встроить бы туда такой сюжет. Ну, а чтобы цензура не протестовала против явления Христа в современной России, можно описать такое явление где‑нибудь в Европе, скажем, в средние века. Обдумать надо. Вообще, многого я жду от этого романа. Это ведь первая вещь в большой эпопее будет. А цель‑то всей эпопеи – показать, что Церковь Христова есть единственный всецело положительный общественный идеал, а для русского общества в особенности; и еще показать,… что Христос жив. Успеть бы».