Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Команда моя относилась к этому буднично. Я же заволновался. За это время я успел как-то сродниться с текстом и особенно переживал за те пикантные кусочки, о которых упоминал выше.
Перед тем как идти «на доклад», Александров попросил меня пробежать в последний раз сочиненный нами десяток страниц.
– Вы заметите, что я подубрал терминологию. Леонид Ильич это не любит. Он в таких случаях говорит: «Что я вам, ученый какой-нибудь». – Андрей Михайлович засмеялся своим частым дребезжащим смешком.
К тексту была пришпилена еще страница. Она называлась: «Замечания к проекту выступления на…» И на ней тоже стоял нанесенный красной краской гриф «проект».
– Что это? – обалдело спросил я Александрова-Агентова, и он, нимало не смутившись, объяснил:
– Это проект замечаний Леонида Ильича к проекту выступления…
Я, как говорится, все понял. И только пожалел, что не успел пробежать этот листочек. Через пару дней всю нашу команду пригласил к себе Цуканов. После направления текста Брежневу бразды правления переходили к нему. Угостив нас чаем с сушками, чего никогда не делал в своем крохотном кабинетике Александров, Цуканов сказал, что Б-р-р-ежнев без замечаний одобрил текст своих замечаний. Что же касается текста выступления, он тепло к нему отнесся и попросил разослать его членам политбюро.
Бовин по-свойски ткнул меня в бок: дело в шляпе.
– Так еще ж члены…
– Не боись. После Леонида Ильича ни у кого замечаний уж не бывает.
– Кроме Воронова, – заметил ворчливо Александров. – Этот господин никогда не отказывает себе в удовольствии прислать дюжину страниц. Писатель…
Речь, разумеется, шла не о Юре Воронове, а о Геннадии Ивановиче, члене политбюро. И это тоже было для меня внове – помощник, хотя бы и первого лица, столь небрежно обращается с именем члена высшего партийного ареопага.
Через несколько дней мне в редакцию позвонил по вертушке Цуканов и сказал, что замечания получены от всех членов политбюро. Характер они носят несущественный, так что можно считать, что речь понравилась.
– А Воронов? – не утерпел я, тем более что Геннадий Иванович был единственным из этого ареопага, с кем я успел свести личное знакомство.
– Как всегда, накатал несколько страниц, но их велено оставить без внимания, – усмехнулся в трубку Цуканов. И продолжал: – Проблема в том, что Б-р-р-ежнев решил выступать не в конце съезда, как раньше было, – он сделал короткую паузу, чтобы дать мне уяснить, что значит раньше, – а в начале. Поэтому попросил выступление несколько сократить. Но так как текст такой, что механически это сделать невозможно, он пригласил Загладина, Бовина и Черняева помочь ему. Они уже все сейчас в Завидове.
И, словно опасаясь, что это сообщение как-то огорчит меня, закончил успокаивающе:
– Они позвонят вам, расскажут, как идут дела.
Огорчился ли я? Сказать, что нет, было бы неправдой. Боязно было, что вылетят из текста все уже полюбившиеся мне места, и некому будет постоять за них… Да и в Завидове побывать, да еще в компании с его хозяином, было бы неплохо. Пригодится для мемуаров. То, что передо мной просто закрылись двери в самый узкий круг, святая святых, как-то не пришло мне в голову.
Через два дня позвонил Загладин, с которым лично мы к тому времени знакомы не были:
– Работа закончена. Леонид Ильич просил передать вам благодарность за работу…
Еще через неделю я сидел в президиуме съезда и сравнивал сидевший у меня в голове текст с тем, что слышал из уст слегка гундосящего генсека. Ура, сакраментальные фразы насчет энтузиазма и палаточной романтики сохранились! Да и кое-что другое в том же духе. И мы в «Комсомолке» еще долго цитировали выступление Брежнева на съезде комсомола, когда надо было побольнее наступить на мозоли вельможам и бюрократам.
А в Завидове я так и не побывал, ни тогда, ни позже. Вскоре оттуда был изгнан и Бовин, как поговаривали, за излишнюю фамильярность с шефом. Не тогда ли и родилось: «небрежность». А может, кто-то из завистников просто наклепал на него. Последствия этой ссылки, точнее, высылки на Пушкинскую площадь, в «Известия», были таковы, что Саша должен был бы сказать не «язык мой – враг мой», а «язык мой – друг мой».
Моя следующая встреча с Брежневым тоже была заочной. Я увидел его на киноэкране. В документальной хронике. Сразу же после подписания соглашения с руководством дубчековской компартии, которое после августа 1968 года вывезли в Москву, как Пушкина после декабря – «свободно, под конвоем, не в виде арестанта». Подписанию предшествовало выламывание рук в форме «дружеской дискуссии делегаций двух братских партий».
На Брежневе не было лица. Как удалось оператору ухватить это и как просмотрело всевидящее око, да не одно, но факт есть факт – на Брежневе просто не было лица, и я не знаю, что еще можно прибавить, чтобы описать его состояние, которое вдруг так предательски вышло наружу. Мимолетный этот кадр, который никогда больше не попадался мне на глаза, врезался в память на всю жизнь.
Я подумал почти словами того латиноамериканского сериала, который появился на наших экранах вместе с перестройкой и гласностью: и властители тоже люди.
Было же, значит, что-то человеческое и в нем в нечеловеческой атмосфере, которая царила в московских верхах в те дни. Лицо Брежнева говорило мне, что продержись рыцари Пражской весны еще день, а то, может быть, и час-другой – дрогнул бы сам наш генсек. И тогда, быть может, подписали бы совсем другой документ в Москве, и развитие обстановки в Европе пошло бы совсем по другому пути.
Почему так не случилось, об этом двадцать два года спустя скажет мне Александр Дубчек. Со слезами на глазах.
В ту пору в Москве один за другим появились два романа Ивана Шевцова: «Во имя отца и сына» и «Любовь и ненависть». Сказать современному читателю, что это были бульварные романы – значит не сказать ничего. Тогда это не было еще профессиональным термином, а просто – ругательством. Под прозрачными псевдонимами Шевцов изобразил в качестве ревизионистов, читай, шутов, садистов, а то и убийц всех реальных деятелей той поры, кто хоть чуть-чуть был замечен в вольнодумстве. И наоборот, «наследники Сталина», пользуясь выражением Евтушенко, фигурировали в романах в качестве героев и мучеников эпохи. Отсюда и вывод – поскорее и посмелее кончать с наследием Хрущева и возвращаться к заветам Иосифа Виссарионовича.
Все это и вывел на чистую воду литературный критик Михаил Синельников в своей небольшого размера статье, которую он принес мне после того, как ему отказали в «Литературке», где он тогда работал. А еще раньше Александр Борисович Чаковский завернул, «по этическим соображениям», статью «На пути к премьере» Федора Бурлацкого и Лена Карпинского, сославшись на то, что они – сотрудники «Правды».
Я памфлет Синельникова, недолго думая, напечатал. Это было сенсацией, которая прожила недели три и сменилась другой, еще более громкой. «Советская Россия», редактором которой был тогда генерал Павел Московский, грохнула уже по нашему адресу. Если мы с Синельниковым предупреждали об опасности реставрации сталинизма, то из пространной публикации «Советской России» вытекало, что «Комсомолка» покусилась на ленинский курс нашей партии, ее коллективного руководителя – ЦК КПСС, который, получалось, как и Иван Шевцов, борется с волюнтаризмом и злостным очернением прошлого.