Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Пойдём, – говорю, – пойдём в избу, там и спать будешь, а то свежо ведь – и простудишься.
Молчит отец. Смотрит. Но видит ли? В мутных глазах его закат отражается.
Помог ему подняться, увёл в дом. Уложил на диван. А сам в ограду подался, пока совсем не стемнело, думаю, надо рябчиков отеребить, выпотрошить да опалить. По пути лист, что обронил отец, подобрал. Читаю – благо небо, как говорит отец, объярыщилось.
«Уважаемый Орест Павлович! Пишет Вам Ваша невестка. Мы, к сожалению, не знакомы, знаю Вас только по рассказам Бори. Поэтому писать мне тяжело вдвойне. Мой муж, а Ваш сын Борис был летом в командировке в низовьях Оби, где на вертолёте обслуживал геологическую партию. Вертолёт упал в Обь. Ни вертолёт, ни экипаж так до сих пор и не нашли. В письме многого не напишешь. Можно ли к Вам будет приехать следующим летом дня на три-четыре с Вашим внуком Орестом?
А это уже тогда, когда был я в Каменске в предпоследний раз. Приехал в августе, после экспедиции, и жил месяца два. Копал картошку, пилил дрова в лесу, вывозил их после к дому, подправлял крышу, вставлял и заклеивал вторые рамы, солил грибы, капусту и огурцы – словом, готовил отца к зимовке долгой. И пока я там находился, отец то лежал, то сидел на диване. Газет не читал, радио не слушал, телевизор не включал. Водки не пил, не курил, почти не ел – так, всухомятку что-нибудь перехватит – и не брился. Смотрел больше в пол и в потолок. Ни по сторонам. Ни в окна. А ночью как-то незадолго до моего отъезда позвал он: «Иван». Читал я, не спал. Вышел к нему я и спросил:
– Ты что, папа?
А отец, глядя в пол, так: ни слова.
Послышалось мне, что ли, думаю. И говорю:
– Ты меня звал?
И снова так: ни звука от отца.
– Пить? – спрашиваю. – Хочешь есть?
Мнёт, мнёт дёсны, и после:
– Боюсь, – говорит.
О чём он это, вроде понял я, и на сердце моё будто холод прилёг, и я спрашиваю:
– Свет выключить? – и сам себя перебиваю тут же: – Ничего, – говорю, – всё нормально, не бойся, папа, – и чувствую, что пусты как фантики, слова мои, фальшью покрыты, будто парафином. – Попить? Поесть?.. Чаю, может, вскипятить? – спрашиваю.
Ни слова от отца, в пол смотрит.
– Печь, может быть, протопим?.. Не мёрзнешь?
Ноги и взгляд на полу у отца, руки его на коленях. Сам он где – непонятно.
– Какую книгу сжёг я? – спрашивает.
– Когда?
– Как называется?
– Евангелие, – говорю. И говорю: – Спи, спи, светать скоро будет.
А утром так: мне уезжать. Несколько раз, стоя уже на пороге, я повторил отцу: «До свидания». Будто не слышит. Подошёл ближе, тронул за плечо. И сел рядом. И говорю:
– Присядем на дорожку, – и думаю не о нём – о маме, она всегда так: «Присядем на дорожку», – скажет, напротив сядет и заплачет горько подбородком. Сколько их, «дорожек» этих было.
Потом уж встал я и сказал:
– До свидания, папа. Я скоро приеду. С работой там мне… разберусь, – сказал так и к двери пошёл. Оттуда, от двери, уже и громко:
– До свидания, папа!
Вздрогнул отец.
– До свидания, – говорю.
– Будь здоров, – сказал он.
Закрывая дверь, оглянулся я: в пол отец смотрел. Или – на ноги свои. Или – дальше куда-то? Мне неведомо.
Глава шестая
Вскинул Николай ружьё. И тесно, как в поцелуе с любимой, давно с которой не виделся, растаёшься ли с которой не по доброй воле, – губами к прикладу. И там, на губах, привкус пресного – крови, выдавленной из губ, дождя и мокрого дерева. А там, над крохотной, едва различимой медной каплей мушки, за стеклом, в освещённой изнутри кабине уазика, под рыжей ондатровой шапкой – красное, удивлённое будто встрече, лицо бывшего одноклассника. И мягко, податливо, как клавиши аккордеона, под пальцами собачки спусковые. До упора палец, до самой скобки. А выстрела будто нет, будто так: порваны у аккордеона мехи… пыш-пыш, а аккорда нет, сдох аккорд, так и не родившись. И только там, на стекле, исполосованном водяными потёками, две аккуратные дырки в сеточках мелких трещин, как два круглых прозрачных паучка на своих только что сотканных и соприкасающихся паутинах. И уж дальше и дальше и юзом машина. И бьётся она в колеях. Чадит, газуя, мучает колёса. И косят по небу, по траве сверкающей и по деревьям, как два слитых дула, следящие за одной юркой мишенью, два луча, два конуса света, простёганные дождевыми нитями. И мечутся сзади в дыму, в пару, в выбрасываемой колёсами слякоти и во мраке габаритные огни, как маячки на тёмной и неспокойной в паводок реке. И только благодаря плотному, как войлок, мраку различимы они, так как грязью забиты, забрызганы. И уж они незримы, габаритные огни, – сползла, скатилась машина под сопку. И уж там, в глубокой лощине, высветился туман. Вырвался на мгновение из кромешной мглы пучок высокорослых сосен – как декорация, – мелькнул и сгинул, памяти не оставив о себе. И в небо свет фар, но так, низко, упёрся в тучи – со стоном, надсадно влезает в гору машина. Влезла, выбралась на гравийную дорогу, затихла успокоенно и исчезла за лесом, за ночью. За сознанием.
Руки занемели, одеревенело плечо, когда эхом будто вернувшись, ахнул в ушах выстрел дуплетный. Ахнул и сам себя съел, сам себя проглотил, как проголодавшаяся собака брошенный ей кусок, и собою подавился, после чего такая тишина утворилась, что слышно стало, как стучит по ружью и энцефалитке дождь. А там, над крохотной каплей мушки, всё плывёт и плывёт освещённое окно легковушки с двумя прозрачными на стекле паучками, крепко вцепившимися в свои паутины. Расслабил Николай пальцы, освободил спусковые крючки и опустил ружьё стволами вниз… Обладающих квантовым числом очарование… Семейство адронов… Сублимация… Что это?.. Какое семейство?.. Какая чушь… Это ноги в броднях: чав-сяв, сяв-чав – и ещё о чём-то, совсем уж смутном и путаном, им лишь понятном… Семейство ног… Семейство паучков и пуль… Сублимация… Это трава постанывает, дудки и сучья потрескивают под ногами. Это филин так: ух-ух – любит пугать, ради этого, возможно, и живёт. Ночь – его день. День – его ночь. И в добром духе отец подъезжает к воротам, снимает с Карьки седло – густой, крепкий от седла запах пота и кожи, – сажает на Карьку, легко