Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Первым спился Мишка Саруханов. Устал возить жвачку из Китая. Не для такой деятельности был он создан, а другой не было. В конце концов, возненавидел эту жвачку, ругал её:
– Все теперь эту зара зу ж у ют, как верблюды! Нажёвывают себе челюсти, чтобы устрашать окружающих: я так укушу, что лучше меня не трогайте. И всё на пустой желудок, так как жрать нечего, а жеванием можно заглушить голод. От такого жевания на пустой желудок язва к двадцати пяти годам гарантирована! Язва желудка «помолодела» на двадцать лет! Раньше она годам к сорока появлялась, а сейчас что? А всё от жвачки этой. Вот чем я занимаюсь? Гоняю туда-сюда, чтобы снабжать свою страну этой дрянью, словно здесь не люди, а верблюды живут.
Мишкина жена очень его жалела, но вытянуть мужа из пьянства так и не смогла. Он её за эту борьбу по спасению особо возненавидел. Поколачивать начал, словно раздражался, что он совершенно не хочет жить, а она пытается его на этом свете задержать. Но она всё равно его жалела, как неразумного ребёнка:
– Я просыпаюсь как-то ночью, а он плачет в подушку. Я раньше думала, что только бабы в подушку плачут по ночам… Так его жалко стало, а помочь ничем не могу. Если бы я могла, если бы у меня были деньги, то купила ему целую клинику или выкупила бы нашу, которую закрыли за отсутствием средств в бюджете. Гарпунов, говорят, денег столько нагрёб, что теперь где-то в Москве аптеку себе купил и дорогими лекарствами торгует. Но что я могу? Нет у меня ничего. И так это ужасно, когда жалко человека, а помочь ему ничем не можешь. Он мне говорил, что в медицине такое бывает, когда больной умирает, когда ты уже знаешь, что он умирает, и ты ничем не можешь ему помочь, поэтому лучше просто в сторону отойти и ждать летального исхода, а не травить ему душу своей жалостью.
На десятилетие нашего выпуска на вечере встречи выпускников Мишки уже не было. Мальчишечья часть нашего и смежных выпусков вообще поредела: кто-то уехал, кто-то сидел, кто-то спился. Оставшиеся на эти встречи ходили редко. Видимо, потому, что нормальный мужчина всегда хочет чего-то добиться в жизни, стать кем-то, чтобы с гордостью отчитаться перед седыми учителями, которые научили его читать и писать: «Я стал тем, кем хотел стать!» А то Ромашкин, бывший заводила нашего класса и бывший инженер, дошёл до такого «повышения», как сторож при железнодорожных пакгаузах на станции. Приходил как-то на вечер и делился такими «успехами»: «Я тут стибрил по случаю пару противогазов на складе. Хорошие, неношеные. Никому не надо? Тараканов в них можно морить, крыс там всяких». Приезжал пару раз деляга Гарпунов, сорил деньгами, орал, что он стал большим человеком, в отличие от всех присутствующих. Высмеивал наших преподавателей алгебры, которые не разглядели в нём гениального математика, умудрившегося в годы инфляции на махинациях с продажей долларов из одного бакса сделать двадцать.
– Ваши-то одарённые отличники вряд ли бы так сумели! У вас ведь двадцать никак не может быть равно одному. Я потому и не тратил время на вашу школу, что уже тогда чувствовал её неэффективность, как сейчас в газетах пишут.
Алла Юсуповна, которая преподавала у нас алгебру, даже расплакалась от нападок этого состоявшегося во всех отношениях хама при деньгах, но он продолжал трещать. Ох, как его распирало! Дошёл до того, что кому-то из учительниц стал пихать деньги в декольте и предлагать, чтобы они перед ним сплясали стриптиз. В конце концов, ему набили морду, а он возмущённо орал, что в следующий раз придёт с телохранителями, как теперь принято «у крутых людёв». В следующий раз он не пришёл: его в тот же год расстреляли конкуренты по узаконенному воровству цветных металлов в Петербурге. И телохранители не помогли.
Такое вот поколение из нас получилось, поколение с не нужным теперь никому опытом по созданию бесполезных кооперативов и по пошиву обуви из непригодного для этого материала. И кому-то из нас при этом не удалось остаться людьми.
Как ни хотел наш Мочалкин попасть в «гвардию» Вожатого, но тот так и не принял его на «работу», ответив, что такие неврастеники ему не нужны. Поэтому сунулся наш Валька опять в новую рану на теле бывшего Союза – Чечню, но там ему жутко не понравилось:
– Не война, а сплошные реверансы! – жаловался он, когда вернулся домой. – Вот как Утёсов пел: «А если кто больше фашистов загубит – никто с вас не спросит, никто не осудит», а теперь дают приказ наступать, уничтожать врага, зачищать местность, но в то же время могут под суд отдать без сожаления, если кто-нибудь ненароком лишний раз выстрелит или ножом махнёт! Прогибаются перед Западом: солдат, видишь ли, должен вести себя гуманно и цивилизованно. А какая на хрен цивилизованность может быть на войне, какое может быть человеколюбие, когда они бабами с детьми заслоняются, когда наших раненых за ноги в оконных проёмах подвешивают, как боксёрские груши?! Я же не наш участковый, чтобы за каждый свой выстрел перед начальством отчитываться! Что за гнилое время наступило?..
Вожатый опять отказался от Валькиных услуг, но его навыками заинтересовался Горнист.
Погиб Валька нелепо, хотя ещё со школьной скамьи мечтал сделать это героически. Трясли они главбуха какой-то фирмы на предмет выдачи ценных бумаг, а главбух этот, будучи мужичонкой тщедушным и малохольным, просто из страха и ужаса спонтанно ударил Мочалкина канцелярским ножом в ляжку, да и перебил ему бедренную артерию. Почти вся кровь за несколько секунд шумным фонтаном покинула Валькин организм. То, что осталось от главбуха, так и не нашли, а Вальку торжественно похоронили на старом кладбище и поставили над его могилой огромный, больше двух с половиной метров памятник из чёрного мрамора, где погибший был изображён во весь рост. Памятник какое-то время даже служил главным ориентиром для приезжих.
– Пойдёте на чёрный, огро-омный такой памятник – мимо не промахнётесь, а у него свернёте направо, так и выйдете на главную аллею.
Да только вскоре затерялся он посреди новых богатых могил братвы, памятники на которых ставили всё по тому же принципу – «чей терем выше». Особенно сиротливо смотрятся на фоне этих «небоскрёбов» скромные могилки со сваренными из дешёвой арматуры крестами, под которыми рядом с внуками покоятся их бабули и дедули.
Вожатый очень не любил и считал крайне ненадёжными людей, склонных к пьяной ностальгии, когда кто-нибудь из них начинал орать за столом: «А помнишь, брат, как мы под Кандагаром (или под Гудермесом) кровь проливали?» или что-нибудь в таком роде. Он за одно такое высказывание мог запросто убить и никогда не вспоминал свою службу в ДРА. Говорил, что не помнит ничего, хотя при этом обладал крайне хорошей памятью. Он никогда не встречался со своим бывшими сослуживцами ни в конце декабря, ни в середине февраля. Тогда уже стали много говорить о войне в Афганистане, и Вожатому это очень не нравилось. На то были свои причины. Наш районный военком как-то при совместных посиделках проболтался кому-то о делах Вожатого ТАМ. Естественно, об этом скоро узнала вся округа, но это никого особенно не шокировало, потому что люди уже привыкли ко многим жестокостям жизни.