Шрифт:
Интервал:
Закладка:
…черт бы его… солнышко… прикрыл глаза.
Сквозь желтый кисель – красное солнышко. Адова картинка из детского альбома. Мотя, помнится, никогда не рисовал без желтого – вечно какие-нибудь вырви-глаз-лучики или груша на блюде. И вот, пожалуйста, опять желтое марево вокруг. Желтогривые львы по углам, на брыльях у них тоже что-то такое бликует, я жмурюсь-жмурюсь, но все равно больно. Блокпост на последней стадии истомления, вот-вот вспыхнет. Кругом гусеницы в кружевных панталонах, кафешантанные танки, тошнит. Желтизна выедает мне печень, как орел Прометею, – я правда так чувствую. Может быть, дело в том, что этот горе-террорист вмазал мне по брюху, под дых? Но нет, куда там. Это я – бью его, бью, бью, бью, бью…
А вот это, что у меня болит, – это точно печень – она справа. И у меня поклевки – справа. И почки ни при чем. Это я литературы начитался. И наслушался маминых подружек – ох, в армии отбили!.. Ох, вернулся такой не такой!..
Подружки мамины… «девочки» они всегда назывались. Пойдем с девочками погуляем по Гоголевскому. Не хочу никаких торжеств устраивать, будут только девочки. Девочки были – тетка моя, мамина сестра, и какие-то еще, школьные и институтские…
Впрочем, об этом мы сейчас не будем, правда? Никто мне не писал, ничего не сообщал – никаких те-ле-грамм-не-бы-ло. Не подъезжал ко мне никакой танк, не распахивался люк и не вылезал оттуда этот, как его? Не называл мою фамилию, не протягивал мне телеграмму. Дикие слова: соболезную… двойное захоронение…
Но одно я вам скажу, подружки мои, девочки, институточки, чертовы дочки. Пусть будет мои, да – чтобы про лишнее не думалось мне опять. Если отбили и вернулся не такой – он сам идиот и аксолотль. И мозги у него аксолотлевы, и душа.
Почки и душу сохранить – дело техники. Ничего не будет с твоими почками и душой, если ты человек и мужик, и приложишь хоть чуточку…
Нос и уши и глаза – вот что не спасти. Ахиллесов нос! И глаза. Тут я пас. Потому что опять: желтый кисель, кислым дымком тянет, разъедает ноздри – и откуда-то издалека проклевывается музычка, поганый шейк-шейк – ПУМ-пи-ДУ-ди-ДУМ-дум. Шейк-шейк! ПУМ-пи-ДУ-ди-ДУМ. Я вздымаю неповоротливые виевы веки и вижу, как возле нашего модуля, на площадке, на желтой выжженной земле, среди разбросанных мисок и тазов – старушка в красном платье и белых перчатках – кудрявая старушка c копчеными щечками – сберкассная проныра – остеохондрозная бестия – чертова бабушка – страшная, одним словом, старушка
танцует
этот
шейк.
Шейк-шейк!
Ничего я с ним никогда не сделаю.]
В этот момент у танка распахивается люк, оттуда вылезает какой-то ошалелый солдатик и вопит Гунару: «Ой, я вас узнал, товарищ клоун! Вы фокусы делаете! Покажите фокус!..» Гунар скалит зубы, кругом рёгот – не так веселье, как дикое, постыдное облегчение, расслабление…
Алеша вдруг перестает чувствовать пальцы. Что за черт, нету пальцев и все. Показалось? Пытается расстегнуть пуговицу на рубашке, чтобы как-то их размять, но они не слушаются, совершенно ватные. Он садится на тротуар, с ужасным усилием сглатывает медузу, засевшую в районе кадыка, и отчетливо слышит, как пошлый голосок внутри с ядовитой сластью говорит ему: «Триггер, да? Триггер!» Или, может, что-то другое нашептывает ему этот внутренний подлец?
[Много лет спустя они с Сандрой будут сидеть в Барселоне, в порту. Будет мир, он ненадолго перестанет изводить себя и ее, будет море-ветерок, он что-то попытается ей рассказать, и она ему ответит: так это называется триггер, Алеша. Нам про это лекцию читали. Какая-то, знаешь, частичка того опыта – визг тормозов, крик ребенка, нож в крови или какая-то такая деталь…]
Гунар между тем понял, что выхода нет – коли цирк, так полный цирк, ведь не отвяжутся – уже совсем все без ума. А пропади все пропадом! У парня с танка потребовал кепку – тот отдал, хохоча, и оказался совершенно лысым, как и его дружок. «Рубаху тоже снимай!» – кепку в рубаху, сложил конвертиком, свернул тугой трубочкой, вынул ножик из кармана, нарезал ломтиками, как колбасу, стал раздавать всем вокруг. Вой, хохот: «Колбаса! Настоящая! Докторская! АААААА-ААААА!» Подходят люди, сбиваются стайкой, орут, хохочут! Колбасу жуют! Какой-то парень, на вид студент-бомбист, совершенно не в себе, но славный, вопит: «Это светопреставление! Светопреставление! Великий момент!» Тетка в сарафане сует всем термос: «Запивайте, милые мои! Не жуйте всухомятку!» Гунара порываются качать, но он ловко уворачивается и садится на тротуар, рядом с Алешей. Лысый парнишка с танка, сияя, кричит: «А кепка-то, кепка, товарищ клоун?! Пропала кепка?» – «В танке посмотри!» – тот ныряет внутрь и через секунду выныривает, размахивая кепкой и чуть не плачет от счастья.
У Алеши разом выравнивается дыхание. Все вроде ничего, ничего… только устал он. Низенький человек в тюбетейке наводит фотоаппарат и щелкает, щелкает, щелкает.
Время! На шпатель установил капсюль – раз. Съемный планшет вогнал в пазы плотно, чтобы не ходил, – два. Штурмовик прицепил – три! Петличку на спусковой крючок накинул – четыре! Ствол привинтил, а сверху на него – оптический прицел – пять, шесть! Проверил триггер на выдержку – семь! Барабан крутанул, затвор передернул – восемь-девять! Все! Одиннадцать секунд. Рекорд.
Задохнулся, проснулся. Провел языком по сухим губам. Опять эти словечки, опять ересь…
Надя. Москва, 60-е годы
в каком-то – 65-м, что ли, – году Надя открыла «Неву», скажем, месячной давности – там было прочитано все ценное, перечитано, выдоено до дна; одна штука только осталась непрочитанной, она ее прежде читать не стала, потому что заподозрила ерунду – неизвестное имя автора, название – что-то про орден… или про плен, повесть о войне, короче говоря.
Нового под рукой ничего не было, Лесков, всегда помогавший, как-то не пошел, она стала листать журнал и втянулась в этот самый «Орден-плен-побег» – он точно был ерунда. Но – одну страничку, другую, завертелась интрига – и как-то глупо ее затянуло: вроде нечего там было читать, а бросить неохота. Она очень быстро проглатывала пустые, в общем-то, главки, потом стала пропускать большие пассажи, потом стала листать и заглядывать вперед – и где-то ближе к финалу глаз выхватил верхнюю строку: «это был Гелий Д., начхим с химическим именем…».
Палец, державший страницу, соскочил, журнал закрылся – она кинулась его листать – и вот оно, вот оно, да, действительно – Гелий Д., начхим! Дальше шли его стихи!! Те, которые она много раз слышала! Он был там какой-то эпизодический персонаж, солагерник – большой романтик, так и не ставший другом главного героя.
Она позвонила на Кировскую, сказала, что есть дело, надо обсудить. – Ну приезжай, – сказала Аля, – что ты звонишь-то? – Но мне надо, чтобы Гелик тоже был. – Гелик – не знаю, он пишет сейчас. – Нет, мне непременно надо, чтобы он был! – Хорошо, – пробурчала Аля, – я попробую.
На Кировской опять выключили свет. Преферансисты забрали себе керосиновую лампу. Свечка нашлась одна, толку от нее было мало; Гелик, пока донес ее с кухни, закапал бархатный пиджак стеарином. Кто придумал носить бархатный пиджак дома каждый день? Какой-то идиотизм. Гелена, ломая глаза, правит учебный план – ее разговоры эти так раздражали, сил никаких не было. Достала из шкафа зимнюю шапку и напялила – так хотя бы меньше слышно. И надо же было, чтобы свет этот чертов выключили, и не уйдешь от них теперь в другую комнату, потому что с этим планом чертовым надо разобраться, а они гудят-гудят, у них там великое событие. На кухне снова кран потек, и оттуда этот кап-кап-кап невыносимый, сводит с ума, кот мявкает не пойми почему – не голодный точно, от вредного характера. Накурено опять чудовищно – смолят одну за другой. Аля сидит пряменькая, нога на ногу, спина ровная, сама элегантность, как обычно; а Гелик – прямо видно – смущен, расстроен, вздрючен. Надя торжествует и, плохо умея сдерживаться, чувствуя себя хозяйкой положения, бросает Гелене: «Не горбись!»