Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Жаль, что впечатлениями так сложно с кем-то поделиться. Как же много набралось у Влады в жизни вещей, про которые некому сказать: «А помнишь?», как же много Влада с Никитой испытали вдвоем за эти годы, сколько всего хранилось в их общей – и только их – памяти! А помнишь поездку на осликах на Родосе, когда я кричала: «Ослик, ты что – осёл?»? А водителя автобуса, который командовал: «Go, go», призывая пассажиров не толпиться у дверей? А как нам греки вызывали такси на Филеримос? А каталонские танцы в Калелье? А как мы ехали из Малаги в Михас через горный перевал по серпантину и шофер на ходу обнимался с какой-то девицей? А как в Лимассоле совершили экскурсию в горы с гидом-водителем Паникосом, семьей сухопарых англичан и толстой египтянкой, которая села напротив них, чтобы, как она сказала, «уравновесить» машину? Как Паникос рвал для нас тимьян? Можно было перечислять бесконечно, но мешали слезы. Грустно, когда становится не с кем разделить воспоминание. Можно только рассказать о нем кому-нибудь, но этот кто-нибудь не сможет увидеть, услышать, почувствовать все так, как это было на самом деле, как бы красочно и подробно Влада не описывала. Он не сможет оказаться внутри. Да и зачем оно ему, это чужое воспоминание? И не щелкнет этот выключатель, когда ты мгновенно оказываешься там: слышишь истошное мяуканье павлинов на горе Филеримос, выбираешь губки в маленькой лавочке на острове Сими или пьешь виски, накрывшись брезентом, на катамаране, идущем в шторм из одного испанского городка в другой.
Влада поняла, что ей обязательно нужно написать об этом, потому что она не может держать все эти воспоминания в себе. Только вот как, как сделать это так, чтобы читатель все это увидел, почувствовал, услышал запах, осязал? А главное – чтобы оно имело для него смысл? Да и где он, этот воображаемый читатель? Пиши не пиши – всё равно ее книжки, и эта рукопись тоже, в конце концов окажутся на помойке.
Забавно, кстати, что текст, набираемый на компьютере, называется рукописью.
В школе, помнится, бывали такие задания – сравнить произведение с черновиком. Можно было проследить ход мысли поэта: как он менял слова, ища самое точное для выражения своих чувств. А еще Владу поразили фотографии черновиков Пушкина, когда она их в первый раз увидела, поразило то, как там все почеркано. И картинки на полях. «Это, – сказала учительница, – он рисовал, когда обдумывал, что написать, и мы теперь можем понять, о ком или о чем он думал, когда сочинял эти строки».
А сейчас черновика уже не существует. Нет зачеркнутых слов и профилей на полях. И физическая радость письма тоже пропала: где взять то чувственное наслаждение от соприкосновения пера с бумагой, какое было раньше? Влада до сих пор помнит, как выбирала в магазине авторучку и чернила к ней (поначалу ей нравились синие, потом фиолетовые, а потом черные). А бумага? Мама – она дружила с завхозом – иногда приносила с работы финскую, белую-белую.
Влада долго не переходила на шариковую ручку, хотя в институте это уже было разрешено. Но потом пришлось, чтобы писать для подруг конспекты лекций под копирку. Да и неудобно как-то было, что у такой взрослой девушки вечно пальцы в чернилах. А теперь? Теперь она стучит по клавишам и, может быть, поэтому ее собственные слова кажутся ей чужими и, перечитывая, она их не узнает. А может быть, просто с возрастом слабеет память.
Мы будем первым поколением, что не оставит от себя следов.
Павел Субботин
Уехать бы куда-нибудь что ли, на какой-нибудь остров, ну хотя бы на год. Возможно, тогда удастся сосредоточиться и что-то сделать. Без телефона, без интернета, без людей… Нет, в принципе, конечно, уезжать не обязательно: я мог бы просто запереться, оборвать провода и не реагировать на раздражители. Но слишком сложно отказаться от мысли, что, может быть, если ты будешь везде мелькать и во всем участвовать: в конкурсах, флешмобах, коллективных выставках, не брезгуя библиотеками и клубами; если станешь своим в тусовке, где иногда появляются известные люди, – тебя заметят, и ты попадёшь в обойму. Потому что без этого, будь ты хоть гений, все равно так и помрёшь в безвестности, и даже посмертная слава тебе не грозит. Вот и участвуешь во всех конкурсах – от международных до местного трамвайного депо, – суешься в каждую бочку.
Ведь что такое сейчас фотография, и кто сейчас не фотограф? Все вокруг снимают, причем разве что не на утюги. Интернет просто трещит от фотографий – плохих, посредственных, хороших, иногда, на мой взгляд, гениальных, но автор какого-нибудь замечательного снимка, как выясняется, – никому не известный имярек, у которого даже ни одной выставки не было и, скорее всего, не будет… А какую-то фигню покупают за миллион долларов. Тупик да и только! Нужно ходить на вернисажи, заводить тысячи «друзей» в Фейсбуке, делать умное лицо на чужих выставках, выпивать на брудершафт с «великими», которые тебя наутро уже не вспомнят… Вот и крутишься, хотя, по большому счету, не веришь в то, что тебе повезет. А работать-то когда? Когда остановиться и подумать о том, что ты делаешь?
Вот, у С. на днях выставка в районной библиотеке. И кто ее там увидит? Бомжи из соседней ночлежки? Бабушки-пенсионерки? Но выставиться задаром – это сейчас удача. И на вернисаж пойти, конечно, придётся. Ну, во-первых, С. – всё-таки фигура заметная. Во-вторых, я не буду ходить – и ко мне потом никто не придет. Ну и знакомства там разные. Хотя, как правило, публика на таких персоналках бывает одна и та же: штук пятнадцать фотографов или себя таковыми считающих, несколько человек, которых все знают, но с которыми никто не знаком (они бывают на всех вернисажах – то ли от любви к искусству, то ли ради фуршета, то ли от беспросветного одиночества), какой-нибудь местный сумасшедший, родственники виновника торжества, ну и парочка записных тусовщиков, мелькающих повсюду: и на художественных выставках, и на поэтических вечерах, и на приватных концертах и квартирниках… Богема, так сказать, вроде этой маленькой поэтессы с большим бантом, у которой случается по несколько мероприятий в день. Как бишь ее зовут? Аглая… Агата Блум.
Интересно, это ее настоящее имя? Я тут из любопытства стихи ее нашел в Интернете. Не понял ничего.
Я иду, звеня браслетами и систрами,
как сестра Сиринги, легкой поступью.
След мой – буквы, зыбкие, как крестики,
вышитые верной Пенелопой.
На ковре из гиацинтов сломанных
я тебе отдамся – звук в мелодии,
томиком Верлена в пальцах, жаждущих
полихроматических слияний.
Впрочем, в современной поэзии я вообще ничего понять не в состоянии: с моей точки зрения, это всё бред. А зачем тогда искал? Да просто любопытно стало. Смешная она и жалкая невыносимо. Фотографируется в претенциозных позах около чужих работ. А спроси, для чего? Почти ни с кем не общается, только ест и фотографируется. Зачем ей наша тусовка? У нее должна быть, по идее, своя, поэтическая. Или там плохо кормят? Вот я и решил проверить.
Оказалось, вроде как действительно… поэтесса. Портретов ее – половина интернета, один диковиннее другого. Она же, вроде, еще и модель. Странно как-то. Худая, как зубочистка, почти плоская, словно вырезанная из картона, с руками и ногами-палочками… что в ней модельного? Набор ломаных линий. Ну, вот одета всегда причудливо – это да: банты, шляпки, алый розан в волосах. Крупными украшениями нагружена так, что вызывает сочувствие: каково ей нести на себе все эти кандалы? Говорят, сама свои туалеты изобретает. Немножко она мне Фуфалу напоминает… нет, нельзя быть таким злым… Скорее, что-то из салонов серебряного века, да. Салонная такая дамочка в стиле модерн. И эти ее позы изгибистые…только плавности не хватает, так что уклон уже, скорее, в кубизм. Интересно, какие модели были у кубистов?