Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Открываю глаза, лишь когда смолкают последние звуки. Сначала всё как в тумане – мыслями, чувствами я ещё не здесь, ещё лечу вслед ускользающему шлейфу музыки. Но затем ловлю взгляд Маши и тут же – Бернштейна. Оба застыли – ни звука, но их лица красноречивее слов. Так на меня не смотрели даже в классе, когда я после восьмилетнего молчания выдал тираду на чистейшем английском. Мне казалось, они даже дышать перестали.
– Господи, – выдыхает наконец Бернштейн. – Ты у кого учился, мальчик?
Я пожимаю плечами. Не говорить же ему правду. Но он не отступается.
– Да ни у кого, сам… понемногу…
– Это невероятно! Немыслимо просто! Ни у кого? Сам? Не могу поверить… У тебя совершенно бесподобная и необычная техника! Только эти двойные флажолеты[62] чего стоят! А глиссандо?! Маша, ты слышала? А эта вибрация смычком?! Даже я этого приёма не знаю! Да-а-а… такого тонкого чутья я давненько не встречал. Вот руки у тебя поставлены не совсем… но это ерунда, когда такая техника. Талантище! – Он ещё много чего говорил, то и дело взмахивал руками, кружил по комнате. Глаза горели неистово, бледные щёки порозовели.
– Тебя должны услышать!
– У нас ведь скоро выступление, – подала голос Маша. – Может, мы вместе?
– Нет! Он должен солировать! А аккомпанировать буду я сам.
Он ещё долго и вдохновенно говорил, и я слушал, заражаясь его энергией, но вдруг обратил внимание, как приуныла Маша. Мыслями Бернштейна полностью завладела моя игра, он, похоже, начисто забыл про свою ученицу. Мне стало жаль её, я пытался отказаться от выступления, но старик и слушать ничего не желал. Да и, признаться, не сильно-то я и противился – мне самому хотелось играть, неудержимо.
– Надо продумать программу!
– Я хочу Крейслера. «Муки любви».
Я ни разу не играл Крейслера – в той своей жизни я его попросту не застал. Но теперь с упоением по многу раз слушал его записи.
– Нет! Крейслер – это, конечно, хорошо. Даже замечательно. Но я хочу, чтобы ты использовал весь диапазон инструмента. Хочу, чтоб продемонстрировал эту свою необыкновенную технику во всей красе, так сказать. Может, опять Паганини? Или Бетховена?
– Тогда Сен-Санса, интродукцию и рондо каприччиозо.
– Отлично! Завтра жду тебя здесь же к… к пяти давай.
– А я? – робко спросила Маша, и меня уколола совесть.
– А ты разучивай те фрагменты, что я задал.
Обратно мы шли в полном молчании, и меня отчего-то грызло чувство вины, будто я бессовестно занял чужое место.
Крейслера, хоть его и отверг Бернштейн, я всё же разучил. Пусть даже для себя. Играл после уроков в актовом зале на школьной скрипке. За ней никто не следил, даже лак на обечайке стёрся. Но что уж есть. В конце концов упросил маму выделить мне денег и сам отнёс инструмент к мастеру на реставрацию. Затем купил перлоновые струны, канифоль «Томастик». И звук изменился, стал мягче, ярче, живее. Мне даже казалось, скрипочка в моих руках запела с какой-то особенной печальной благодарностью. Ну как на ней не сыграть «Муки любви»?
На Двадцать третье февраля в школе устраивали праздник. Первая часть – как водится, торжественная. И опять от каждого класса потребовали номер самодеятельности. Кто-то готовил сценки, кто-то песни под гитару. От нашего обычно играла Маша. Но тут она почему-то заартачилась и наотрез отказалась. Анна Константиновна посокрушалась, но потом припомнила, как подслушала мою игру, и в добровольно-принудительном порядке наказала мне выступить с чем-нибудь не слишком сложным. Крейслера я и исполнил – разве сложно? А как красиво!
Вторую часть праздника отдали на откуп местному диджею, Денису Попову из 11 «А», который крутил хиты топ-парада, разбавляя композиции немудрёными шуточками. Мне хотелось сбежать домой, потому что я вообще на вечер явился лишь по настоятельной просьбе Анны Константиновны, иначе бы даже не сунулся. Да и к тому же Маша не пришла, а без неё мне здесь было совсем невесело. Но меня не выпускали! Самым настоящим образом! Девчонки из класса, в том числе Сорокина, что недавно кривилась и морщилась всякий раз при моём появлении, облепили меня и просто замучили вопросами. А потом – и вовсе шок: Денис Попов, объявив белый танец, включил что-то лирическое, и Сорокина пригласила меня! Я стоял молча, в замешательстве, пока не услышал смешки других девчонок. Только на этот раз смеялись не надо мной, а над Сорокиной. Мне совсем не хотелось танцевать, я и не умел, но заметив в её глазах растерянность, не смог отказать. Столько раз будучи осмеянным, я не пожелал бы этого никому.
Танцевал я из рук вон плохо: неуклюже, не в такт, да и Сорокину держать за талию было как-то неловко. Так что после танца я быстренько распрощался со всеми – и домой. Несколько раз звонил Маше, но она почему-то не отвечала, а на следующий день и вовсе была недоступна. Мне очень хотелось её увидеть, хотя бы ненадолго, но заявиться к ней без приглашения я не осмелился.
Репетиции у Бернштейна начались сразу после праздника. Только тогда мы и встретились с Машей. В ней, как мне показалось, что-то неуловимо изменилось. Главное же, опять возникло это отчуждение. Я пытался расспросить её, где она была и вообще что с ней, но Маша явно не желала откровенничать. И как будто снова избегала меня. Но почему? Я не понимал. Огорчался. Терялся в догадках.
Хотя вскоре раздумывать над этим времени не стало – репетиции съедали буквально каждый час. Я играл без устали, с каким-то нечеловеческим упоением, будто, изнурённый жаждой, дорвался наконец до воды. Даже Бернштейн, который считал, что важнее музыки нет ничего на свете, от которого выли все его ученики, пытался сдержать мой пыл. Боялся, что переиграю руки.
Все эти дни я мимолётно подмечал, что Маша грустит и отдаляется всё больше. Но игра уже всецело поглотила меня – я почти ни на что не обращал внимания. Я стал как одержимый, ни о чём не думал, ничего не чувствовал, ни усталости, ни боли, ни голода, зачастую просто забывал поесть. Лишь ночные кошмары, что становились раз от разу всё более реалистичными, пугали меня. Однако стоило взять в руки скрипку, и даже они мгновенно меркли.
На отчётный концерт явился почти весь наш класс во главе со Светланой Петровной. Маша выступала передо мной. Исполняла «Румынские танцы» Бартока. Ей аплодировали, некоторые даже стоя, а Бернштейн хмурился. Тоже, как и я, наверное, заметил, что стаккато ей не очень удаётся, а вибрато больше прикрывает лёгкую фальшь, чем украшает исполнение. Но, несмотря на огрехи, Маша – умница. Играла с душой, лучше предыдущих исполнителей с безупречной, но, увы, поверхностной техникой.
И вот на сцене я. И снова воспоминания хлынули роем: концертный зал, сотни застывших лиц, звенящее мгновение тишины перед началом. Пусть это всего лишь местная филармония, но ощущения те же. Неповторимые. Я – инструмент в руках Бога. Я – сам Бог.