Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— У нас, у гереро, — продолжает Долфин, скалясь в сторону постепенно надувающегося Мозеса, — никогда и никто этой кашей не питался. Это они нас научили. Овамбо, когда хотят есть, всегда что-нибудь сорвут с дерева, или выдернут из травы, или выкопают из земли. Потом долго-долго варят, варят, потом долго-долго-долго жуют, жуют, потом спят-спят-спят, пока опять не проголодаются. И так всю жизнь. А гереро с самого рождения бегают за коровами в буше. Корова у нас есть всегда. И нам, чтобы приготовить еду, ничего не нужно, кроме ножа. Отрезал кусок коровы — съел. Вот и вся наша кухня. У нас вообще ничего важнее и дороже, чем корова, нету в жизни. Вы вот видели наших женщин? Женщина народа гереро знает, что муж ее любит, потому что она тоже его корова.
О да, еще как мы видели женщин народа гереро. От женщин народа гереро с непривычки невозможно оторвать глаз.
Дело в том, что жены немецких колонистов, когда заселяли эти места в Германской Юго-Западной Африке на пороге XX века, подарили женщинам народа гереро выкройки своих платьев. И женщины народа гереро по сей день шьют себе платья по этим самым выкройкам. И носят их всегда, всюду, каждый день, не снимая. А платья… ну, вы помните картину художника Лиотара “Прекрасная шоколадница”? Вот такие точно платья они и носят, по моде Ганновера и Дрездена 1890 годов. С кринолинами, с небольшими тренами, струящимися позади, с пышными рукавчиками буфом и с аккуратными передничками на широких сборчатых лямках.
Вот только сшиты они из невероятных набивных африканских ситцев в цветах, от которых бы навсегда приобрел нервное заикание любой пролетающий мимо тропический попугай: в огромную клетку, в каких-то молниях и “вьетнамских огурцах”, в фантастических бабочках, в адских арбузах, в диких футбольных мячах, в перевернутых бутылках от кока-колы, парящих среди кислотных гладиолусов и лиловых бананов. Хорошо, что в Намибии тропических лесов никаких нету и нет, следовательно, никаких попугаев.
Зато на голове у женщины народа гереро — всегда изящный чепец, украшенный свернутым из той же ткани, что пошла на платье, широким поперечным валиком. Валик этот в общем имитирует толстые коровьи рога впечатляющего размаха. И символизирует как раз то, что имел в виду Долфин: всякая женщина, живущая в семье отца своего, брата, мужа или сына, — всегда является, в сущности, верной его коровой.
Второй день мы едем по грунтовым дорогам Намибии все на северо-восток от Виндхука к волшебным, говорят, берегам Этоши. Больше полувека назад колонисты просто огородили забором колоссальное ложе пересохшего соляного озера — его тут принято называть pan — сковородка, хотя на фотографиях со спутника оно почти прямоугольное. Какая бы ни установилась адская жара здешним летом, даже ближе к февралю здесь все-таки сохраняется немного воды. Иногда неглубоко под поверхностью, а чаще и прямо на открытой земле, в микроскопических прудиках, небольших круглых болотцах, иногда просто ямах и случайных канавах. За этими остатками влаги тысячелетиями приходят сюда, к соленым бортам сковородки, стада антилоп, караваны жирафов, слонов и носорогов, а за ними являются львы, леопарды и гиены, сбегаются шакалы, слетаются птицы.
Каникулы в Намибии начинаются с Этоши, как же еще.
На пути к Этоше — буш. Через буш нам и ехать два дня. Переправляться через него, как через море.
В первые часы поездки кажется, будто здесь когда-то было расчищенное поле или пастбище, да вот хозяин как-то с годами обленился — и постепенно все заросло невысоким кустарником, кривоватыми приземистыми акациями, рощицами дерева мопане, всегда сохраняющего удивительную в этой суши яркость сочной листвы. Но на самом деле тут, между грядами невысоких выветренных скал, в точности все так и было всегда, за тысячи лет до первого белого фермера, до первой проволочной изгороди, до нас, до нашего бегства сюда из зимней Москвы, до нашего здоровенного жестяного ящика с окнами и люками в крыше, поставленного на шасси трехосного грузовика, прыгающего по гравию, до разговора, который мы слушаем через раздвижное окошко между нашим пассажирским отсеком и кабиной, где тощий Долфин дразнит толстого Мозеса.
— У нас, у гереро, от наших коров всегда есть молоко, а из молока масло. — Долфин откидывает назад голову, чтобы нам было лучше слышно через окошко за его спиной. — И это не простое молоко, не обыкновенное масло, потому что наши коровы знают, что где пощипать, чего пожевать, чем поживиться. Они такое находят в буше, что молоко потом лечит от всех болезней. И мы от чего хотите можем вылечиться нашим молоком и маслом. Это лучше любого лекарства. А у овамбо на все болезни есть одно дерево мопане. Вы видели листок дерева мопане, мадам? Он похож на бабочку с продолговатыми крылышками. И вот люди овамбо отрывают правое крылышко, скатывают в шарик, глотают и говорят, что оно лечит от поноса. А левое крылышко — от запора. Правда, Мозес? От насморка — кора мопане. А если болят зубы — надо отломать веточку мопане и пожевать. Мозес, ты жуешь по утрам веточку мопане?
Мозес сопит, вертит головой, а потом начинает с преувеличенным интересом вглядываться в большую вывеску на сетчатом заборе у обочины, приближающуюся к нам справа. Всем своим видом он демонстрирует, что эти долфиновские издевательства его совершенно не трогают. Он вчитывается в черные и красные буквы на большом желтоватом плакате: “Здесь настоящий фермерский билтонг. Свежий! Острый!”. Наконец он оборачивается к Долфину и открывает рот, чтобы что-то сказать.
— Да я знаю, Мозес, — опережает его Долфин. — Я и сам знаю, что тут. Я и вез сюда с самого начала. Вот туда, куда ты хотел сворачивать и про что ты говорил мадам всякую ерунду, — это была не та ферма. И там совсем не стоящий билтонг. Я там никогда не покупаю. А тут — другое дело. Совсем другое дело. Поэтому я сразу знал, что заехать надо сюда. Потому что мы, гереро, я же говорил вам, мадам, понимаем в коровах, в мясе и в билтонге. А овамбо ничего, кроме микстуры из листьев мопане, нельзя доверять.
Мы сворачиваем в узкую колею в буше справа и, попетляв чуть-чуть среди густых кустов и акаций, оказываемся на засыпанной гравием площадке перед навесом. Под высокой двускатной крышей укреплена решетка, а с нее свисают тысячи завернутых в тонкую пленку упаковок билтонга разных оттенков — от светло-серого с легкими розовыми прожилками — через множество красных, бордовых, медных, каштановых, коричневых тонов — до совершенно черного.
Выходит хозяин — вежливый немецкий фермер в бежевом комбинезоне — и вступает с Долфином в переговоры.
Связки и гирлянды разносортной вяленой жеванины висят тут не кое-как: они аккуратно размечены по ароматам, по жесткости выдержки, а еще — по происхождению мяса. В последнее время здесь все больше экспериментов с дичью — мясом зебры, орикса, куду и прочих обитателей саванны. Продавец подробно расспрашивает Долфина о наших предпочтениях, потом деловито, сосредоточенно ощупывает десяток разных связок, надавливает пальцем тут и там, отрезает в паре мест тонкие ломтики на пробу — и, наконец, выдергивает несколько экземпляров, которые предназначены именно нам.
Пока Долфин торгуется и изображает из себя знатока, Мозес в сторонке устраивает нам небольшую лекцию о том, как и из чего получается правильный билтонг.