Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Ну-ка, ну-ка..— протянул Ермолай, беря куртку и внимательно осматривая. — Это что же, у нас лежит? Даете! И не говорили ничего. Да за такую куртку на толкучке сейчас триста рублей просят. — Он влез в нее, она была ему маловата — узка и в плечах, и на груди, — лишь в длину, по причине своей долгополости, хороша, но он, осмотрев себя в зеркале, остался весьма доволен. — Если, пап, ты ее не носишь, я б себе взял.
— Да пожалуйста,— Евлампьеву было приятно, что вещь, казавшаяся ему ни на что больше не годной, кроме как сопреть, так вот неожиданно обретет словно бы вторую жизнь на плечах сына.
— Носи, пожалуйста.
То, что Ермолай назвал «поживу», оказалось не более чем ночеванием. Утром он уходил и приходил поздним лишь вечером, чаще даже совсем ночью, когда Евлампьев с Машей уже спали, будил их своими шагами, хлопаньем холодильника, в который непременно залезал, грохотом какой-нибудь нечаянно уроненной миски, кастрюли, крышки. Маша ворочалась на кровати и вздыхала. Раза два Евлампьев поднялся, чтобы попросить Ермолая потише, — оба раза от сына пахло спиртным. Спал он на раскладушке на кухне, каждый вечер Евлампьев расставлял ее, приносил из шкафа матрас, и потом кто-нибудь из них, он или Маша, стелил постель. На работу Ермолаю нужно было к десяти, когда Евлампьев вставал, он еще спал, хотелось дать ему поспать подольше, и приходилось двигаться по кухне, готовить себе завтрак и есть с чрезвычайной осторожностью.
У Ксюши ничего практически не менялось. Ее кололи и кололи пенициллином, сбивали температуру аспирином, она совсем ослабла и не ела больше даже домашнего. Маша сказала, что стойку с капельницей от ее кровати теперь никуда не уносяг, только выдвигают, когда она не нужна, в проход.
В субботу Евлампьев вмесге с Машей пошел в больницу. Ксюша лежала на спине, закрыв глаза, укрытая до подбородка одеялом, левая ее рука покоилась сверху, а от стоявшей сбоку кровати капельницы тянулась к руке от заполненного наполовину прозрачной жидкостью длинно проградуированного стакана светло-коричневая трубка, кончавшаяся стеклянной, и эта стеклянная, прибинтованная чуть пониже локтя к руке, была воткнута Ксюше в вену. Евлампьев ожидал увидеть внучку бледной, но она была какая-то желтая, со впавшим по-старушечьи, словно у нее выпали зубы, ртом,в первый момент он ее и не узнал.
— Ну, здравствуй, коза! — с трудом заставляя себя говорить бодро и весело и не дать выступить на лице гримасе страдания, сказал Евлампьев.
— Ой, де-ед!..— пытаясь улыбнуться, слабым голосом сказала Ксюша.— Пришел… Чего ты ко мне не приходит так долго?
— Да вот…— стоя над ней, развел руками Евлампьев.— Мама тут с бабушкой все возле тебя, не допускают. Как к какому-нибудь президенту. Еле-еле пробился.
Это почти так и было: он все хотел, все порывался пойти к ней, но Маша ему не позволяла. «Нет, ну зачем, это ни к чему сейчас, — говорила она.— У человека температура сорок — есть ей до тебя дело? Ну, придешь, ну, постоишь, и что? Ей ни до кого сейчас нет дела. Это уж мы с Леной, ладно. А ты подожди, вот будет у нее поменыше температура…»
Температура у Ксюши по утрам вот уже три дня как опускалась почти до тридцати девяти.
— Ты, дед, плохо, наверно, пробивался,— в прежнем тоне шутливости, но больше не пытаясь улыбаться, сказала Ксюша. — Чего ты так смотришь?
— Как? — испуганно спросил Евлампьев, тут же ловя себя на том, что расслабился и на лицо у него вышла жалостливая, потерянная улыбка.— Я нормально смотрю,— постарался он как можно естественнее переменить улыбку на веселую.
— Мама где, Ксюша, не знаешь? — спросила Маша.
— А? — медленно перекатила голову по подушке в ее сторону Ксюша.
— Я говорю, мама где, не знаешь? — повторила Маша.
— А…— поняла Ксюша.— Она, кажется, убирается где-то.
— Ага-ага,— подтвердила девочка Ксюшиного возраста с соседней, у окна, кровати.— Она в сорок шестой сейчас.
Евлампьев, пока они разговаривали, быстро обвел взглядом палату. Палата была небольшая, на шестерых, на двух кроватях девочки лежали — со взодранными на блоках, загипсованными ногами, в том числе и та, что рядом с Ксюшей, — остальные трое были, видимо, ходячими, судя по пустующим постелям и стоящим у тумбоче, костылям.
— Де-ед! — позвала Ксюша, перекатывая голову в его сторону.— Хочешь мою ногу посмотреть, да?
Евлампьев смешался. Со слов Маши все, как там у Ксюши, он представлял себе буквально зрительно, но когда она спросиза, он вдруг поймал себя на ощущении, что да, действительно хочется, интересно, и от этого любопытствующего желания в себе ему стало нехорошо.
— Ну, покажи давай, — сказал он наконец.
Одеяло на ней зашевелилось, из-под него медленно выбралась свободная ее рука, Ксюша ухватилась ею за край одеяла, перевела дыхание, прикрыв на мгновение глаза, и вялыми движениями стала перебирать одеяло, задирая его с ног.
Левая нога у нее была живая, здоровая — крепкая, мускулистая, с гладкой молодой кожей, она была вольно подогнута в колене, а вместо правой лежало толстое белое бревно, и так, он знал, до самого бедра, до поясницы, и только торчали из этого бревна самыми кончиками крайних фаланг пальцы.
Евлампьеву сделалось жутковато.
— Ну, ясно мне, посмотрел, — сказал он, силясь улыбаться.— Тебя хоть прямо сейчас в музей выставляй вместо мумий египетских.
— Закрой меня, дед, пожалуйста,— попросила Ксюша. Голос у нее сделался совсем слабым, пресекающимся, на лбу высыпал пот, и на шутку его она никак не отреагировала. — А то я не могу сама…
Евлампьев торопливо обежал вокруг кровати, перебирая одеяло, нашел край и укрыл Ксющу.
— Ничего! Все в порядке! — подмигнул он ей, разогнувшись.
Она не ответила, только прикрыла снова и открыла, давая понять, что услышала, глаза.
— Марь Сергеевна,— с затаенным смущением позвала девочка-соседка. — Можно, дяденька выйдет ненадолго… а вы бы мне, может, подали бы… а то мие давно надо, а теть Лены нет и нет…
— Выйди, Леня…— попросила Маша.
«Да-да», — опять с торопливостью согласно покивал он, поглядел на Ксюшу, сказал ей, улыбаясь:
— Я не совсем, я вернусь сейчас,— и вышел в коридор.
Из дверей соседней палаты, с ведром, со шваброй, с перекладины которой свисала мокрая тряпка, вышла Елена.
— А, папа,— сказала она,