Шрифт:
Интервал:
Закладка:
История, написанная бабушкой, — какая-то загадка, но не в том смысле, что она предполагала. Я пытаюсь разделить главных героев и их диалоги, чтобы увидеть основу, которой послужили, скорее всего, события из реальной жизни. Все писатели начинают со слоя правды, разве нет? В противном случае их истории казались бы комком сахарной ваты — ускользающий вкус, обернутый вокруг воздуха.
Я читаю об Ане, от лица которой ведется повествование, о ее отце и слышу бабушкин голос. Представляю лицо своего прадедушки. Когда она описывает лачугу в окрестностях Лодзи, городскую площадь, по которой ездят запряженные лошадьми повозки, лес, где гуляла Аня, а под ногами у нее чавкала болотная жижа, — я чувствую запах горящего торфа и вкус пепла на нижней части буханки. Слышу топот детских ног по булыжной мостовой, когда малыши бегают друг за другом, — задолго до того, как кто-то или что-то будет за ними по-настоящему охотиться.
Я так поглощена историей, что опоздала к Джозефу, чтобы подвезти его на занятия.
— Вы хорошо спали? — спрашивает он, и я уверяю, что хорошо.
Он садится в машину, а я размышляю о параллелях в бабушкиной истории: чудовище охотится за жителями деревни и убивает Аниного отца — и офицеры СС, которые без всякого предупреждения ворвались в жизнь бабушки и уничтожили ее семью. Детство моей бабушки — те крошечные булочки, которые специально для нее пек отец, длинные ленивые вечера, когда они с подружкой мечтали о будущем, даже стены ее квартиры — разворачивается параллельно с историей Джозефа о гитлерюгенде. Тем не менее они медленно, но неумолимо сближаются, и я точно знаю, что судьбой им суждено пересечься.
И из-за этого я ненавижу Джозефа.
Я прикусываю язык, потому что Джозеф не знает, что у меня вообще есть бабушка, не говоря уже о том, что она пережила геноцид, в котором он принимал непосредственное участие. Я не знаю точно, почему хочу утаить от него эту информацию. Возможно, чтобы он не слишком-то радовался, что оказался на шаг ближе к тому, чтобы найти нужного человека, который мог бы его простить. Может быть, потому, что считаю, что он не заслуживает это знать.
Может быть, потому, что мне претит одна мысль о том, что моя бабушка и такие, как Джозеф, продолжают сосуществовать в одном мире.
— Сегодня вы необычно молчаливы, — говорит Джозеф.
— Задумалась.
— Обо мне?
— Не льстите себе, — обрываю я.
Поскольку я опоздала к Джозефу, на занятия мы прибываем последними. К нам тут же подходит Стюарт, выискивая глазами неизменную сумку с булочками, но сегодня сумки у меня нет. Я слишком занята была чтением, и времени на выпечку не осталось.
— Мне очень стыдно, — извиняюсь я, — но я пришла с пустыми руками.
— О Стюарте такого не скажешь! — бормочет Джоселин, и я понимаю, что он опять принес посмертную маску своей жены.
«Минка, запомни, — думаю я, вспоминая своего прадеда. — Когда я умру, никаких посмертных масок, ладно?»
Мардж звонит в маленький колокольчик, отчего мне кажется, что мы находимся на занятии йогой, а не на сеансах групповой психотерапии.
— Начнем? — спрашивает она.
Я не знаю, что в смерти такого, что ее трудно пережить. Наверное, одностороннее общение, осознание того, что мы никогда не сможем спросить у своих родных, не страдали ли они, счастливы ли там, где находятся сейчас… если вообще они где-то есть. Мы не можем смириться со знаком вопроса, который идет вместе со смертью. Вместо точки.
Неожиданно я понимаю, что вижу пустой стул. Нет Этель. Я понимаю это еще до того, как Мардж сообщает нам, что муж Этель, Берни, умер.
— Это случилось в понедельник, — говорит миссис Домбровская. — Мне позвонила старшая дочь Этель. Берни сейчас в лучшем мире.
Я оглядываюсь на Джозефа, который невозмутимо теребит нитку на брюках.
— Как вы думаете, она вернется сюда? — спрашивает Шайла. — Этель?
— Надеюсь, — отвечает Мардж. — Мне кажется, что если кто-то из вас захочет выразить ей соболезнования, она будет рада.
— Я хочу послать ей цветы, — говорит Стюарт. — Берни, должно быть, был очень хорошим человеком, если о нем так долго заботилась такая женщина.
— Мы этого не знаем, — медленно произношу я, и все удивленно поворачиваются ко мне. — Никто из нас не был с ним знаком. Может, он каждый день ее избивал, откуда нам знать?
— Сейдж! — ахает Шайла.
— Не хочу говорить плохо о мертвых, — тут же добавляю я, втягивая голову в плечи. — Мне Берни представляется отличным малым, который по выходным ходил в боулинг и загружал в посудомоечную машину грязную посуду после трапезы, которую готовила Этель. Но неужели вы думаете, что только хорошие люди уходят от таких, как мы, оставляя нас одних? Даже у маньяка и каннибала Джеффри Дамера была мать.
— А это интересная точка зрения, — говорит Мардж. — Мы скорбим потому, что люди, которых мы потеряли, были лучиком солнца? Или из-за того, кем они были для нас?
— Наверное, и то и другое, — отвечает Стюарт, проводя рукой по линиям посмертной маски своей жены, как будто слеп и изучает черты ее лица.
— Значит, я не должна испытывать сожаления, когда умирает ужасный человек? — уточняю я.
Я чувствую, как взгляд Джозефа сверлит мне висок.
— Мир уж точно становится лучше, когда некоторые покидают его, — протягивает Джоселин. — Бен Ладен. Чарли Мэнсон.
— Гитлер, — невинно добавляю я.
— Да, я как-то читала о женщине, которая работала его личным секретарем и представила его обычным начальником, таким, как все остальные. Уверяла, что он любил посплетничать с секретаршей о ее женихах, — говорит Шелла.
— Если они не испытывали жалости, убивая людей, почему люди должны сожалеть об их смерти? — удивляется Стюарт.
— Значит, вы считаете, что нацистами остаются навсегда? — уточняю я.
Рядом со мной кашляет Джозеф.
— Надеюсь, в аду есть специально отведенное место для таких людей, — поджимает губы Шайла.
Мардж объявляет пятиминутный перерыв. Пока она негромко беседует с Шайлой и Стюартом, Джозеф трогает меня за плечо.
— Я могу поговорить с вами с глазу на глаз?
Я следую за ним в коридор и жду, скрестив руки.
— Как вы смеете? — шипит он, приближаясь ко мне настолько, что я вынуждена попятиться. — Я рассказал вам по секрету… Если бы я хотел, чтобы весь мир узнал, кто я, то уже давно сдался бы властям.
— Значит, вы хотите, чтобы вам отпустили грехи, а вы не понесли никакого наказания? — говорю я.
Его глаза сверкают. Из-за расширившегося зрачка синевы практически не видно.
— Вы больше не будете обсуждать это публично! — произносит он так громко, что люди в соседней комнате поворачиваются в нашу сторону.