Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Компания уже состоявшихся невест на одной из больших перемен между лекциями наконец столпилась вокруг меня.
— Ну? — спросила меня свежеиспеченная невеста Люба Дяченко. — К кому идем?
И тут прозвенел звонок. У нас начиналась пара по зарубежной литературе. Двадцать вторая аудитория, старинный зал, разделенный мраморными колоннами, с потолком, который можно было рассматривать часами. Очень подходящее место для лекций обожаемого мной профессора Нефедова.
Мы веселой яркой стайкой влетели в аудиторию, пробежали к своим двум длинным старинным, еще австрийским партам. Но Дяченко толкнула меня локтем:
— Сватай, Гончарова. Твоя очередь.
Я оглядела аудиторию. Сашка Краснов, хороший мальчик, глядя в зеркало, приглаживал выщипанные бровки и разглядывал свой носик. Коля Бархатов лежал головой на парте и, как верная собака, не сводил преданного взгляда со своей подружки Леси с французского отделения. Витя Агой, блеклый, в школьном кургузом пиджачке и коротких штанишках, водя губами, учил японский язык. Он каждый день учил какой-нибудь новый иностранный язык. Володя Торн, красавец, лучший студент отделения немецкого языка, комсомолец, отличник, председатель студенческого научного объединения, нарядный, холеный… Он мне просто не нравился. Ничем. Все. Больше на нашем курсе привлекательных молодых людей не было. Молодых… Зато у кафедры уже стоял он, обожаемый мной, интеллигентный, мудрый, одаренный судьбой, и привлекательной внешностью — чем старше он становился, тем был красивее, — и талантом рассказчика, и чуткостью, и чувством юмора… Да, что там. Профессор Нефедов, да.
Я поднялась из-за своей парты и побрела к преподавательскому столу, где профессор уже развернул листки с лекцией и, даже не заглядывая туда, начал:
Твоим зеленым рукавам
Я жизнь без ропота отдам.
Я ваш, пока душа жива,
Зеленые рукава!
За что, за что, моя любовь,
За что меня сгубила ты?
Неужто не припомнишь вновь
Того, кого забыла ты?
Твоим зеленым рукавам…
Я уже подошла совсем близко в своем багряном шарфе на талии.
— Вы что-то хотели, Гончарова? — остро глянул на меня над очками в тонкой оправе профессор. Я молчала. — Нет надобности предупреждать меня, если вам надо выйти, Гончарова, вы уже совсем взрослая. И судя по убранству вашему багряному, настолько взрослая, — профессор печально усмехнулся, — что сегодня наверняка просили руки и сердца у какого-то счастливца.
Профессор Нефедов еще немного помолчал, а потом принялся читать Бернса дальше:
Я для тебя дышал и жил,
Тебе по капле отдал кровь,
Свою я душу заложил,
Чтоб заслужить твою любовь.
Твоим зеленым рукавам…
Я наряжал тебя в атлас
От головы до ног твоих,
Купил сверкающий алмаз
Для каждой из серег твоих.
Твоим зеленым рукавам…
А сейчас я думаю, что надо было просить руки Ивана Васильевича Руснака. Профессора Нефедова любили все вокруг, а преподавателя Руснака Ивана Васильевича — никто. А как он Ахматову читал:
Я живу как кукушка в часах.
Не завидую птицам в лесах.
Заведут и кукую,
Знаешь, долю такую
Лишь врагу
Пожелать я могу.
Он только просил не аплодировать. Он почему-то боялся шума, боялся, что декан услышит восхищенные наши аплодисменты, заглянет в аудиторию и обнаружит, что мы вместо лекций по социалистическому реализму слушаем стихи Мандельштама, Ходасевича и Пастернака.
Мы пришли первого сентября, начинался третий курс. И кто-то нам сказал, что Иван Васильевич Руснак покончил с собой. Он сначала чисто убрал квартиру, потом раздал долги: кому был должен деньги — отдал деньги, у кого книги брал — отдал книги. И в библиотеку все книги принес. И много своих книг, редких книг, просто так отдал. А потом добровольно ушел из жизни. Одинокий был человек. Одинокий, несчастный, нелепый. Мое предложение его наверняка бы позабавило. И, может быть, что-то бы сдвинулось в его жизни. Возможно, вспоминая дурочку с красной тряпкой, завязанной вместо пояса, он посмеялся бы и мог бы проскочить ту ночь, когда демоны совсем смутили его душу и поманили совершить непоправимое. Он ведь мог, например, просто вдруг вспомнить меня, задуматься и спокойно уснуть. И утром проснуться, потянуться, глянуть в окно, а там бы сидели голуби и царапали лапками жесть карниза. И вопросительно гулили, и кивали бы аккуратными точеными головками, и глаза у них были бы как черные яркие бусинки, и перышки мерцали бы… Все это разглядывал бы и улыбался внимательный, тонкий, лиричный несостоявшийся мой суженый.
Но влюблен он был, как говорили у нас, в одну очень красивую и стервозную женщину. Которая то приходила к нему, то бросала его и уходила к другому, то опять приходила, измучила его, истерзала, извела. Говорят, он написал ей нежное прощальное письмо. Не представляю, что там могло быть, в его письме к этой красивой женщине, но думаю, он ее прощал. Он все ей прощал.
* * *
Пусть ты глуха к моим мольбам,
Мучительница милая,
Твоим зеленым рукавам
Послушен до могилы я.
Твоим зеленым рукавам
Я жизнь безропотно отдам.
Зеленые, словно весною трава,
Зеленые рукава!
преподносит нам жизнь. Всем нам. Наринэ Абгарян, писательница, моя подруга, армянка, в Москве живет, по-русски пишет, вот она однажды в Живом Журнале рассказывает, мол, пошла каблучок на туфельке подбить, а сапожником оказался дяденька родом из ее маленького городка Берда, из рода Меликянов. И эта встреча оказалась таким подарком: подумайте, встретить в гигантской Москве практически своего родственника! Потому что Наринкина бабушка тоже из Меликянов. Меликян-сапожник посмотрел Наринке в ее лучистые серые глаза, сурово ухмыльнулся и спросил: а ты чья дочка? Мне очень нравится, что грузины или армяне спрашивают обычно не «Как твоя фамилия?», а «Ты чья дочка?». Очень красиво, очень правильно, о многом говорит. Очень о многом. И я пишу Наринке: ты, Наринка, такой подарок сделала и себе, и этому сапожнику, и бабушке своей из рода Меликянов, и мне, прочитавшей этот твой рассказик. Сделала многим людям подарок только тем, что решила выйти и починить каблучок на своей туфельке. И думаю я сейчас, сколько народу благодаря Наринкиной книжке про Манюню теперь знает маленький город Берд, что в Армении. Даже если бы я слышала, что есть такой Берд, ну Берд, ну город. Мало ли таких маленьких городков на нашей планете. Но откуда я бы узнала про его людей, культуру, красоту, если бы не Наринэ. И я ей пишу, драгоценной Нариночке: как много подарков нам жизнь преподносит, какая она, наша жизнь, щедрая. Ах, дорогая моя Наринэ-джан. Наринэ из рода Меликянов!
Вот я ехала в поезде с женщиной… Нет, не так. Я собиралась в Москву, приехала на вокзал, вошла в купе, а там уже были женщина и мужчина, муж и жена. И женщина, такая нетерпеливая, ныла и ныла, ну когда уже белье дадут, ну когда же. Я лечь хочу, ныла женщина. И со мной поделилась: говорит, хочу лечь и читать. Вот лягу сейчас и весь вечер буду читать, так что простите, что я с вами не буду разговаривать, я так хотела, наконец, лечь и почитать. Всегда была занята и всегда мечтала: вот лягу и почитаю. А как ложилась, сразу засыпала — так уставала, как собака уставала. А тут такая возможность — лечь и почитать, наконец. Толя, ну пойди, спроси, когда белье. И Толя пошел, понурый как ослик, пошел спрашивать. Пришел назад, говорит вдруг довольно дерзко: так мы же еще не тронулись, чего сразу белье. С интонацией чужой сказал, не своей явно. Потому что Толик печальный, флегматичный, а интонация была какая-то истеричная, скорей всего, холерика-проводника, точно. Чижик такой, этот проводник, носился по вагону, бойкий, как юный таракан, его острая костистая задница, обтянутая лоснящимися форменными штанами, отовсюду торчала, то из одного купе, то из другого, везде он какие-то большие клетчатые сумки распихивал, глазки у него были мелкие, бегающие, рассыпались в разные стороны, косенький такой он был, и пассажиры ему, конечно, только мешали. А тут женщина в нашем купе: когда белье, да когда белье, Толя. Ну достала вообще. И Толю, и меня. И Толя ходил и ходил и все-таки тоже достал этого проводника, косого зайца. И тот мухой сгонял в какой-то свой отсек и притащил этой тетеньке белье, прямо шваркнул пакетом с таким оглушительным беспардонным шлепом по вагонной полке, мол, на уже! Но тетенька не рассердилась, сердечная была дама, мигом пакет цапнула, распаковала, постелила все себе бегом, быстро увалилась на правый бочок и выудила откуда-то… мою книгу. То есть мной написанную книгу «Поезд в Черновцы». Я глазам не поверила. И так голову наклоняла и так — точно, это была она. И что? Эта тетенька стала читать и смеяться. Прочтет что-нибудь — смеется, стучит в верхнюю полку, Толь а, Толь, послушай, ну вообще. И читает вслух. И я лежу, слушаю, прямо замерла… А тетенька мне: мол, вы простите, что я такая неразговорчивая, я учительницей работаю в младших классах, так уже устала говорить и говорить, дай, думаю, почитаю. Ничего, что я вслух читаю? Вам разве не смешно?