Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Он не открыл глаз, когда она вернулась.
– Я всегда думаю, что облегчение, которое у нас возникает после обходов, что-то да значит, – сказала она.
– С чего бы нам чувствовать облегчение, если мы все еще здесь? И почему они начинают со стариков и детей? Зачем начинать с переселения тех, кто хуже всего адаптируется к новым местам?
Корчак сел и налил себе еще стакан из кувшина. Потом он снова лег и, не выпив налитого, закрыл глаза.
– Дора два раза попадала в облаву и всякий раз возвращалась, – сказала ему мадам Стефа. – Дора говорила, что если тебя когда-нибудь заберут на Умшлагплац, нужно крутиться в хвосте колонны, потому что, когда поезд набивается под завязку, оставшихся людей иногда отпускают.
Корчак сказал, что это дельный совет.
– Нам не следует говорить об этом в присутствии мальчика, – сказала она уставшим голосом. Корчак согласился.
– Ты вообще собираешься идти спать? – спросил он у меня. Я покрутил головой.
Его это, кажется, не удивило. Он сказал, что мечтатель-Корчак находится уже где-то далеко-далеко. Где-то за городом. Он уже идет по пустыне, совсем один. Он видит незнакомую страну, говорил он. Видит реку и мост. Видит лодки. А вон там – маленькие домишки, коровы и лошади. Он никогда не думал, что в Палестине все такое маленькое. Он продолжает идти, – не замолкал он, – до тех пор, пока уже совсем не в состоянии. Он все идет и идет, пока не чувствует, что вот-вот свалится.
СЛЕДУЮЩЕЙ НОЧЬЮ МАДАМ СТЕФА была слишком вымотана, чтобы бодрствовать, и мы остались вдвоем. Потом я заснул на кровати Митека, а когда проснулся, почти рассвело и мадам Стефа готовила дневной отчет. Корчак сорвал бумагу с одного из окон, но в остальном старался не нарушить ничьего сна. Он сказал, что у Регинки ревматическая лихорадка и что ночью ему пришлось лить салицилат до тех пор, пока у нее не зазвенело в ушах и не пожелтело перед глазами. Ее дважды рвало, и опухоли на ногах начинали бледнеть и больше не причиняли боль. Он сказал, что у Митека все еще проблемы с дыханием.
– Твои сигареты, должно быть, тоже мало помогают, – сказала мадам Стефа.
Он сказал ей, что сигаретный дым – хорошее отхаркивающее для детей, и она ответила, что это только его теория. Она сказала, что порой, когда она к нему подходит, воздух вокруг так тяжел, что даже она не может дышать. Он сказал, что она напоминает ему обо всем том строгом полку женщин – жене, бабушке, кухарке, – которому всегда был вынужден подчиняться отец, чтобы сохранить мир.
– Он спит? – спросила она, и я не услышал его ответ, но и не пошевелился. Мое лицо было повернуто в другую сторону.
Она сказала, что две девочки утверждают, что уже не голодны, и, кажется, впадают в спячку. Другие не могли спать, мучаясь с голодухи бессонницей. Она их кутала, но они вечно хотели пить и мерзли. Стул у них наполовину состоял из жидкости и был мутным. В тех местах, где она надавливала, следы у них на коже держались по две минуты. Одна девочка сделалась от слабости такой неповоротливой, что уже не могла сама застегнуть пуговицу. Самые голодные постоянно сновали туда-сюда около кухни. У всех была короста и парша.
Голодной смерти не хватает драматизма, сказал ей Корчак. Она медленная и тягостная. По крайней мере до появления ворон, или крыс, или собак.
– Ох, сейчас же прекрати, – сказала она ему.
– Я бессердечный? – спросил он у нее.
– Нет, просто нерадивый, – сказала она ему.
– Мне легче думать о том, что здесь дети могут умереть или выздороветь, – сказал он, – так же, как они могут умереть или выздороветь в больнице.
– Да, – сказала она. – Сегодня случилось нечто странное. Сегодня утром, когда я выносила ночные горшки, я обнаружила у нас за дверью уличного мальчишку.
– Я чувствую запах аммиака, – сказал он. – И в этом нет ничего странного. Ты его впустила?
– Он не пожелал заходить, – сказала она ему. – Он хотел заглянуть в главный зал. Я даже посторонилась, чтобы он хорошенько рассмотрел все, что хотел. Когда я спросила, что ему понадобилось, он отвернулся и пошел своей дорогой.
– Я хорошо знаю, что он чувствует, – сказал Корчак.
И в тот день, и на следующий я дежурил у окна и присматривал за улицей, но не заметил ни следа Бориса. Какой-то мальчишка в синей кепке следил за приютом все два дня, но это был не Борис. Я не выходил на улицу. Все говорили, что я – эгоист, потому что так долго сижу в туалете. Все спорили между собой, у кого выдалась ночь похуже. Всех волновала утренняя температура.
– Ну сколько там? – спрашивали дети у работников, которые не успевали считывать показания термометра.
– А у тебя какая? – спрашивали они друг у друга.
За ужином Корчак объявил, что приют будет ставить пьесу под названием «Почтамт», ее автором был какой-то индийский поэт. Ее решили ставить на третьем этаже в бывшей бальной зале, которую следовало вымыть и расчистить специально для мероприятия. Следующие день-два давались на ознакомление с текстом, после этого должны были начаться пробы. Постановщиком выступила одна из работниц по имени Эстерка. Корчак попросил ее подняться и принять наши благодарности, но она только махнула рукой.
Новая девочка, которую оставил в приюте брат, мешала всем спать своими кошмарами и рыданиями. Ее звали Женя, ей было десять лет, и в течение дня она не доставляла никому хлопот, правда, работать тоже не работала. Ее отец умер от туберкулеза, а мать и старшие сестры – от тифа, и прежде, чем передать ее сюда, старший брат накрутил на нее такую тьму лент, бусин и цветных гирлянд из крепа, что я ее рассмешил, спросив, не является ли она готтентоткой. Она ела, прикрывая тарелку рукой. В темноте она так сильно кричала, что несколько ночей, поскольку я все равно не спал, я отводил ее на третий этаж, чтобы не мешать спать остальным. Я сидел с ней, пока она продолжала реветь, и она рассказала о своем брате Самуиле, которому исполнилось семнадцать и который работал в одном магазине, и показала мне, как она становилась ему на ноги, обхватывала за пояс и он маршировал с ней по комнате. Ее тетя очень расстраивалась из-за того, что, по ее словам, Женя съедала весь хлеб и хлеб исчезал в мгновение ока, и тетя заставила Самуила отдать ее в приют, чтобы ей не пришлось больше жить с тем, кто у нее ворует. Рассказав свою историю, Женя успокоилась, но ее расстраивали пауки, ползающие по третьему этажу. Я сказал, что она сможет спуститься обратно только после того, как перестанет кричать, и она пообещала, что так и сделает, а на следующую ночь, когда я подошел проверить, она не спала и плакала, но делала это тихо. Она показала мне ракушку у себя на ладони и пропела «улитка, улитка, покажи мне свои рожки», и через пару минут, пока мы на нее смотрели, улитка показала рожки.
КОНЕЧНО, МАТЕРИАЛОВ НЕ ХВАТАЛО даже на кустарные декорации и костюмы, которые распланировала Эстерка, поведал мне Корчак на следующее утро, стоя над моей кроватью, так что самое время Дону Кихоту и Санчо Пансе вернуться к своим обходам. Я сказал ему, что не представляю, о чем он говорит, и он ответил, что уже привык к этому. Когда я сказал, что не хочу идти, он сказал, что и к этому привык тоже.