Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Через несколько дней Эксбери завоевал приз Дарю в Лоншане. Один мой приятель передал мне слова какого-то завсегдатая скачек: «Ах, этот Ротшильд! Первый в Лоншане! Первый в Матиньоне!».
Газеты также радостно набросились на эту тему. «Канар аншене», например, писала: «Помпиду из конюшни Ротшильдов выигрывает Гран-при Матиньона».
Почему же Помпиду все-таки согласился занять пост премьер-министра?
Одна фраза в его письме резюмирует и подтверждает то, о чем он часто говорил: «Когда я сделаю свое дело, я уйду…». Он бесконечно восхищался де Голлем и не мог отказаться от возложенной на него миссии. Но он считал, что это продлится недолго. Ему надо лишь отладить ход машины…
Но, спросит читатель, зачем же оставаться премьером шесть лет и зачем потом становиться президентом республики? Это не имело ничего общего со «вкусом к власти», как могут подумать многие, ничего подобного. Жорж был по натуре боец. Как любой человек, ввязавшийся в борьбу, ставка в которой – будущее, он никак не мог считать свою миссию завершенной.
Даже если окончательный анализ подтверждает, что причины такого решения коренятся в глубинах сознания, я свидетельствую, что Жорж был человеком, менее всего обуреваемым личными амбициями.
* * *
Итак, Жорж покинул банк. Я скорее сожалел, чем гордился, видя, как один из моих самых близких друзей вышел на первые роли в большой политике. Я говорил ему, что не удивляюсь этому, оценивая проделанный им путь. Тот Жорж, с которым я познакомился, несколько робкий, слегка неловкий, слишком хорошо воспитанный и слишком застенчивый, чтобы лезть вперед, стал более раскованным и уверенным в себе человеком. Я наблюдал эту эволюцию, которая позволила выдающемуся человеку утвердиться в собственных глазах. Ни в политическом, ни в интеллектуальном плане Жорж, пройдя через улицу Лаффит, конечно, не изменился. Но в том, что касается отношений с людьми и веры в собственную звезду, он стал другим. Или, точнее, оставаясь тем же самым, стал по достоинству ценить самого себя.
Раз в месяц я обедал с ним наедине – или он незаметно приходил в мой кабинет на улице Вандом, или меня приглашали в Матиньон. Когда обстоятельства позволяли, он по-прежнему проводил уик-энд в Феррьере, оставаясь тем же самым человеком, как обычно вступая в страстные споры с прежним внешним спокойствием, с той же уверенностью, с тем же сдерживаемым пылом…
Поскольку нас объединяли с семьей Помпиду дружеские связи, нас часто приглашали на официальные празднества и приемы в честь глав государств. Елисейский дворец, Парижская опера, Версаль…
Де Голль в зените славы, похоже, везде чувствовал себя как дома – чтобы поразить гостей, генералу не нужны были огни фейерверков или пена фонтанов…
Он по-хозяйски принимал гостей с несколько пресыщенной и вежливой небрежностью человека, который вообще-то предпочел бы оказаться в другом месте, но не здесь. Меня несколько раз приглашали на охоту в Марли, и у меня были случаи пообщаться с ним не «по-военному», не так, как во время нашей первой встречи в Лондоне. Он был изысканно учтив, но холоден и неприступен… что же касается меня, то я ни разу не почувствовал, что этот человек готов разбить стекло, разделявшее нас…
Надо было дождаться событий 1968 года, чтобы французский народ смог по достоинству оценить Жоржа Помпиду. Я считаю, что это был его звездный час, в том смысле, который имеют в виду, говоря, что испытания открывают нам человека. Когда государство распадалось на куски, когда власть рушилась, Помпиду стоял как скала, которую ни одна буря не сдвинет с места.
Посвященная этому вопросу литература пыталась впоследствии объяснить эти события – она же их и эксплуатировала, – и эти объяснения утвердили нас в нашем мнении. Как бы то ни было, здесь не место затевать дискуссии. Если после этих событий каждый утверждал, что он все предвидел заранее, то во время событий никто не улавливал смысла происходящего.
Общество словно бродило в потемках, пока развивалась эта романтическая и одновременно опасная революция, а государство все больше и больше теряло контроль и способность действовать. Беспомощное правительство, похоже, все делало вслепую и вопреки здравому смыслу, а чудовищные демонстрации бесконечно кружились по улицам, словно кусающие свой хвост змеи.
Некоторые улетали самолетами, политики спешили вскочить в отходящие поезда, а кое-кто просто улетучивался бесследно.
Страх охватывал Париж.
Всякая логика действий исчезла. Арагон на бульваре Сен-Мишель обратился к молодежи с пламенной тирадой, но получил в ответ жестокие насмешки студентов. Речи ораторов возбуждали самые безумные мечты. В воздухе носились остроты и летали булыжники мостовых, жаркие ночи освещались огнем подожженных автомобилей, но этот праздник расшалившихся под гром петард детей грозил привести к большому пожару. Полиция не справлялась, поговаривали о введении войск. Распоряжения отдавались лениво, власти ничего не предпринимали.
А де Голль, которому приходилось вести корабль сквозь другие бури, и вести с редкостным мастерством, упустил руль из рук. Его знаменитые речи звучали впустую, его появление на телевидении выглядело как переделка старого фильма, его решения казались нелепыми…
Он словно плыл на ощупь между забастовками на заводах и демонстрациями на улицах, растерянный, неуверенный, утратив ту инстинктивную связь с французским народом, которая и составляла силу генерала, и которую он называл своей легитимностью. Он не только потерял нить событий, он не чувствовал самого себя и утратил политическое чутье.
Не зная, что делать, генерал исчез…
Многие наблюдатели, тщетно пытавшиеся проникнуть в тайны необъяснимого, полагают, что де Голлю следовало сделать решительный жест и сменить премьер-министра и правительство.
Каковы бы ни были намерения де Голля в тот момент, когда он пропал на долгие часы, вернулся он «избавленным от злых духов». Вновь найдя в себе силы, которые делали его великим, он произнес судьбоносную речь – ясную, четкую, без недомолвок. Безоговорочная поддержка Помпиду, высокая оценка его личности и его действий развеяли все сомнения, исчезли колебания; и перед несокрушимой уверенностью де Голля улетучилась тревога.
На демонстрацию, куда уверенный в себе генерал призвал выйти парижан, ожидали горсточку верных ему людей, но пришли, как известно, сотни тысяч. Париж опьянел от радости и ощущения победы. Маскарад закончился…
* * *
Лишь один человек, казалось, сохранил хладнокровие во тьме урагана – Жорж Помпиду.
Сразу же после его возвращения из Афганистана стало ясно, что он будет действовать не так, как другие. Неважно, ошибся он или нет, приказав снова открыть Сорбонну, главное – он взял бразды правления в свои руки.
Одно остается совершенно очевидным. Ни Помпиду, ни кто-либо другой не оценил верно масштабы происходящего. Но, прибегая к терминологии верховой езды, можно сказать, что он «взял коня под уздцы» и попытался «настроить ход», как считал нужным. Его образ спокойного мудреца уже тогда контрастировал с неясным предчувствием неминуемой драмы – немного власти, немного либерализма, профессор вот-вот успокоит разбушевавшихся школяров, сколько он уже их перевидал! (Впрочем, он мне позднее объяснил причину своей кажущейся нерешительности в первые дни: после личных встреч с лидерами профсоюзов у него сложилось впечатление, что все придет в порядок, если он разрешит открыть Сорбонну. Может, кто-то ему что-то и обещал, но своих обещаний не выполнил…)