Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Махнув рукой на несколько десятков каратов, я решил в буквальном смысле слова «сидеть у моря и ждать погоды» и ни в каком случае не забираться вглубь России.
По всему угадывалась непрочность большевицкой власти в одесском районе. Войск было мало, и войска были третьестепенные, да и комиссарская головка не чувствовала себя крепко, а раз так, лучше быть на берегу Черного моря, нежели на берегу Москвы-реки.
Конечно, большевики принесли в Одессу голод. Ничего нельзя было купить на рынке, ни в лавках, да и лавки, и рынки были упразднены. Рабочее население Одессы, с таким нетерпением ожидавшее прихода большевиков, разочаровалось уже спустя месяц. Желудок – лучший политик, а желудок был пуст. Советская власть кормила рабочих не хлебом и мясом, а митингами. Какой-нибудь болтун, возвышаясь на грузовике, заливается соловьем, сулит пролетариату земной рай, а пролетариат, хмурый, бледный, оборванный, угрюмо слушает программную дребедень.
Чтобы хоть немного поднять эти не имевшие успеха митинги и заманивать на них толпы несчастных, одураченных людей, комиссары начали привлекать артистов – один продекламирует, другой пропоет.
Конечно, пение и декламация должны были носить агитационный характер. Артисты были все на учете, и их назначали на митинги по наряду; кто уклонялся, того – в чека.
– Это в буржуазных странах искусство свободно, – поясняли советские чиновники, – а в стране советов искусство должно быть классовым, пролетарским.
Так же мобилизованы были кое-кто из буржуазных газетчиков и журналистов. Им давались заказы высмеивать Деникина, Колчака и воспевать вождей революции.
Я всячески ловчился, но и мой черед пришел быть потребованным на один из митингов. Передо мною говорил какой-то стопроцентный коммунист, товарищ Анулов, он обещал народу молочные-реки, кисельные берега и жареных рябчиков на деревьях.
Когда он кончил – ни одного хлопка, ни одного возгласа одобрения.
Оратор сконфуженно слез с платформы, уступив мне свое место.
– Спойте что-нибудь, товарищ Морфесси.
Сверху окинув взглядом толпу и увидев повеселевшие лица, я запел:
Понапрасну, мальчик, ходишь,
Понапрасну ножки бьешь,
Ничего ты не получишь.
Дураком домой пойдешь.
Последние слова потонули в оглушительных овациях. Никогда, нигде за всю жизнь я не имел такого безумного успеха. Исступленные крики восторга десятитысячной толпы, гам, шум, грохот рукоплесканий.
Незадачливый оратор позеленел, и мне казалось, что он тут же меня арестует, но все обошлось благополучно; а только больше меня уже не приглашали петь на митингах. Я же старался меньше и меньше попадаться на глаза местным властям.
Мучительно и гнусно тянулось время. Все более и более голодный, обнищавший вид принимала Одесса. Люди продавали все, что еще уцелело, – последнее пальто, последние простыни, чтобы купить хлеба. Вся энергия, вся сила, вся изворотливость ума уходила на добывание пиши.
Террор усилился. По ночам живых буржуев складывали, как дрова, на грузовики и, прикрыв всю эту человеческую гущу брезентом, мчали на расстрел, а затем, уже совсем как дрова, сваливали на грузовик деревенеющие тела жертв и везли за город для того, чтобы в последний раз дочиста ограбить и, раздев трупы, закопать их в общую яму.
Если всю жизнь я пил для веселья, для настроения, для подъема нервов, то в эти кошмарные дни я пил забвенья ради и чтобы утопить в алкоголе чувство бесконечной жути и бесконечного отвращения.
Но и спиртные напитки были привилегией господствующего класса.
Им, вождям трудящихся, – всевозможные марки шампанского, ликеры, коньяки, испанские и сицилийские вина, словом, все то, в чем эта сиволапая рвань не понимала толку. Трудящимся же – денатурат. Я до денатурата не унизился и пробавлялся каким-то подозрительным пойлом, которое мне выдавали за ром. Делил я эту смесь с моим старым другом, сотрудником «Нового Времени» Костею Шумлевичем. Он тоже, бедняга, застрял в Одессе.
Интересный, остроумный собеседник, автор вдохновенных экспромтов, милый Костя Шумлевич не отличался избытком отваги. Плотный, коротконогий, с обвислыми усами, напоследок он приучился бояться собственной тени. Когда говорили об ужасах чрезвычайки, его прошибало холодным потом, и еще ниже обвисали его густые усы. Только хмель заглушал на время вечный страх Кости Шумлевича, и тогда, теряя чувство меры, он был способен выкинуть умопомрачительное коленце.
Такое коленце выкинул Костя на вечеринке у комиссара Домбровского. Я уже отметил, что большевизм Домбровского был под большим сомнением; его тянуло к буржуазной компании, и он задыхался в обществе грубой, тупой и скучной, как серое солдатское сукно, комиссарщины.
На свои вечеринки Домбровский приглашал артистов, и не только рабски служивших советской власти, но и таких непримиримых, как я.
За длинным столом, буквально ломившимся от вкусной, обильной снеди и таких же обильных напитков, сталкивались два мира – наш, буржуазный, и коммунистический. Своих Домбровский принужден был приглашать по политическим соображениям. И без того уже на него начинали коситься.
На одной из таких вечеринок сидевший между помощником Домбровского матросом Шульгой, с одной стороны, а с другой – Тамарой Грузинской, Надеждой Плевицкой и мною встает Костя Шумлевич, достаточно багровый и вспотевший. Держит бумажку свежеисписанную им же самим. И, о ужас, читает стихотворный экспромт – к сожалению, не могу привести его в подлиннике, но общий смысл таков: Домбровский единственный здесь человек изо всей большевицкой банды; он, как пасхальное яичко, красен снаружи, а внутри белый из белых. Все же остальные здесь рвань и шпана.
Можно себе представить впечатление от этого экспромта.
Домбровский сидел ни жив ни мертв; буржуазия упорно ушла в созерцание своих тарелок; комиссары столь же многозначительно, сколь и зловеще переглядывались, и вряд ли возьму грех на душу, сказав, что кое у кого из них потянулись руки к висевшим у пояса наганам и браунингам…
Собравшись с духом, я кое-как рассеял насыщенную электричеством атмосферу и вспугнул неприятное молчание. Помог старый актерский навык. С наигранной развязностью и с такой же наигранной улыбкой я запел старый, эпохи моего детства, романс: «Задремал тихий сад».
Генерал Деникин с офицером Антанты
Внимание отвлечено, положение спасено. А когда все смешалось, я поспешил скрыться и увлек за собой Костю Шумлевича. На другой день, когда трезво осмыслил он вчерашнее, бедняга так перепугался, что на него и смешно и жалко было смотреть. Он даже похудел и несколько суток ночевал в разных местах, опасаясь ареста и, как ему казалось, неминуемого расстрела.
Так дожили мы, если только можно это назвать жизнью, до августа, и хотя это было уже осенью, но повеяло весною. Все росли и росли слухи, что Одесса под угрозою удара белых. До нас доходило это