Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Люба родилась у нас, Любочка — Любовь наша! — сказала Галина и разрыдалась. Она плакала громко, навзрыд, сотрясаясь от ужаса и понимая, что её собственная беременность замерла навсегда, зародыш там, внутри неё, но его уже нет. Когда-нибудь он выйдет наружу, но позже, а сейчас организм скрутило, как тугую пружину: не разжать, не сломать, ни выпустить. Галина плакала, удивляясь, откуда столько слёз в её обезвоженном теле. А когда выплакалась вволю, сразу взяла младенца на руки, чтобы понять, что с ним, как он? Девочка едва дышала. Галина растерялась. Может, к Зоиной груди приложить? Всё легче будет и матери, и ребёнку. Галина взглянула на Зою и охнула. Зоя Сильвестровна была жива, но вся пылала. Адский огонь пожирал Зою изнутри, доводя её тело до состояния кипящего самовара. «Инфекция попала, у неё воспаление, — заплакала Галина без звука и слёз. — Долго умирать будет. Намучается теперь».
Она ошиблась. Зоя и новорождённая недолго промучились. Сначала умерла девочка, и конвойные выбросили младенца на берег, в дрова, заготовленные местными остяками. Зоя умерла позже, через три дня после родов. Несчастную женщину тоже выбросили, но в реку, ночью, тайком, чтобы на катере не заметили, Колубаев приказал учитывать каждого умершего. Ему нельзя было нарушать отчётность. Необходимо было доставить в спецпоселение ровно три тысячи девятьсот человек. Для сохранения численности спецпереселенцев на всех умерших стали составлять акты. Только в этом случае отчётная цифра не расходилась с реальной. Можно было и отчитаться, но баржа ночью не могла пристать к берегу. Конвойные пошушукались, мол, что делать-то будем, но ничего не придумали, а после сбросили Зою Сильвестровну в оттаявшую Обь.
— Рыбы склюют, — скупо посмеялся один из охранников.
— У них клюва нет, как же они это склюют? — не поддержал шутку второй.
— Ну, птицы склюют! — настаивал первый. — Никаких следов не останется. Весна же! У птиц голод.
— А-а, ну тебя! — В сердцах махнул рукой напарник и ушёл на мужскую половину. Под тяжестью тела Зоя Сильвестровна, неумело растопырив руки, плавно ушла вглубь, стремясь на дно, но течение подхватило её и понесло вниз, по реке, вслед за баржей, унося всё дальше и дальше от новорождённой дочери.
Глава пятая
В отсеке, где находились мужчины, главенствовал Мизгирь. Конвойные полностью доверились ему, он был самым незаменимым человеком на барже. Охранники почти не заходили в трюм, где сидели переселенцы. Те же держались обособленно: одиночки каждый сам по себе, а семейные, разлучённые с жёнами, старались жить ячейками, объединяясь с другими обездоленными. Впрочем, их было не так много. Больше всего было одиночек и штрафников, задержанных во время облав в центральных городах. Из-за разного социального уровня и положения эти люди никак не могли сойтись вместе и терпели лишения каждый сам по себе.
Мизгирь пользовался беспомощностью разнородного люда. Сам он втихаря бесился, что ГПУ его обмануло. Мизгирь надеялся отсидеться в Томской тюрьме, а его обманом упекли сначала на пересылку, а после отправили в спецпоселение вместе с деклассированными элементами. Тот вес и авторитет, которым наделили его конвоиры, не устраивали Мизгиря. Он постоянно скучал. Крупный сорокалетний мужчина, побывавший за годы советской власти во всех мыслимых и немыслимых тюрьмах и зонах, прошедший лагерную закалку с детства среди беспризорников, знавший в совершенстве блатной жаргон, обладавший замашками блатаря и жигана, Мизгирь глубоко презирал беспаспортных мазуриков. Именно этим словом он окрестил переселенцев поневоле. Уголовники, составлявшие свиту Мизгиря, поддерживали все безумные начинания своего начальника. Особенно раздражали Мизгиря дизентерики. Его мучила вонь, исходившая от больных и параши. Именно вонь, доводившая его до бешенства, и стала источником психического расстройства Мизгиря.
В трюме от духоты никуда не деться. В углу, где уголовники устроили себе лежбище, было довольно сносно, конвойные принесли с катера суконные одеяла, карболку и спирт. Лекпом выдал жизненно необходимые товары по накладной, под роспись. На первый взгляд жаловаться не на что, с лежбищем проблем не было, с пропитанием тоже, но переселенцы постоянно мозолили Мизгирю глаза: то умрёт кто-нибудь, то заболеет. Да и свои тоже покоя не давали. Китаец вечно скулил, жалуясь на жизнь по-своему, по-китайски. Прижмёт свои ручки к груди и скулит, как заяц — раскосый, хлипкий, разболтанный. Казалось, тронь его хоть пальцем, и он тут же распадётся на мелкие кусочки. Однажды китаец до того надоел Мизгирю своим хныканьем, что тот палкой загнал его под нары.
— Высунешься — убью!
Послышались всхлипывания, охи, ахи, тонкий плач. Мизгирь ткнул палкой в угол, нащупал хлипкое тельце и несколько раз торкнул китайца.
— Не скули, китаёза! Убью.
Мизгирь залез на нары, чувствуя себя уставшим. В голову полезли разные думы, хотелось к своим, на зону, а его везли на принудительные работы на пользу советской власти. Хотя и в поезде, и на барже Мизгирь ощущал себя королём среди человеческого сброда, всё-таки будущее пугало своей непредсказуемостью. Так получилось, что сегодня он в милости у Колубаева, а завтра маятник возьмёт да и качнется в другую сторону. И что тогда делать? Корчевать пни вместе с переселенцами? Было о чём задуматься.
— Нанархосю! Каманарыхоросё, комунизиплёхо! — послышалось снизу.
— Ах ты, китаёза поганая! — вскинулся Мизгирь и вдруг закатился от хохота. — Узкоплёночная твоя душонка! Коммунисты тебе не по душе?
Уголовники покатились по нарам, держась за животы, явно переигрывая в подражании блатарю. Мизгирь нахмурился. Надо бы пошабашить немножко. Скоро ужин, а хлеб ещё не распределяли. Мизгирь решительно взялся за дело.
— Ну чё, до восьми ваше, с восьми наше! Комар, дай сюда пайку, делить будем. Бабам отдельно, мужикам отдельно. После восьми наша власть настанет, а до восьми дадим им чего-нибудь. Ну чё там у тебя?
— Вот, принесли два мешка с хлебом. Чё с ними делать-то?
— Один мешок оставь, пригодится. Второй давай сюда!
Мизгирь преобразился. На красном воспалённом лице появилось выражение озабоченности. Больше всего Мизгирь боялся просчитаться. Авторитету ничего не прощают, даже мелких ошибок, а несправедливая делёжка хлеба относится к особо