Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Ночью Тилеман пил, дожидаясь вестей в инстаграме, и в третьем часу сестры выложили черно-белое фото, где скорее на простыне, чем на скатерти стояли один за другим два торта, изготовленные в виде девичьих задниц с воткнутыми в подходящее место свечами промышленной толщины; в углу была пристроена записка фломастером Touchez pas, c’est pour T. Адресат был уже слишком слаб, чтобы вспыхнуть или хотя бы всерьез огорчиться, и от нечего делать зашел почитать комментарии: неисчислимые мустафы и юсефы домогались, mé cé ki ce mec, kil me less 1 morso, рассыпаясь в эмодзи; Тилеман листал и листал, все менее понимая, зачем они все это пишут. В самом деле, сказал он, якобы отвечая на магазинные реплики матери, почему я так близко, а они так далеко, их уже двадцать тысяч, я бы оплатил всем им чартерный перелет; тогда же в горло толкнулась разбуженная тошнота и прогнала его от ноутбука. Когда он вернулся, на странице уже было видео, где младшая вынимала из торта свечу, оставляя зияющий след, и брала ее нижний конец к себе в рот; желудок его содрогнулся вновь, но все было вырвано, он устоял.
Назавтра он сел проверять накопившиеся сочинения и провел за этим счастливых полдня, не отвлекаемый никем. Ученики его были скучные дети, без мечтаний и убеждений, путавшие Людовиков и Бонапартов, за исключением разве что мальчика Саввы из медицинской семьи, чьи мама и папа тоже как-то гостили у Высоцких, хотя бы и порознь: Савва мог выучить больше одного четверостишия, отличал Дега от Делакруа и не выдумывал несуществующих глагольных форм; от остальных Тилеман не мог добиться и этого. В первые годы он еще по временам думал, что проблема не в них и что он просто скверный учитель, никого не умеющий растормозить, но потом перестал себя в чем-либо подозревать, стал сух и безжалостен, и только при Савве разрешал себе вдруг пошутить, но ругался, если мальчик не сразу улавливал суть. Закончив с тетрадями, он подумал, что Савва мог бы отвлечь от него сестер и что свести их было бы нетрудно, учитывая знакомство между родителями, и в тот же самый момент на столе загудел телефон: bonjour Savva, не испугавшись ответил Тилеман, qu’est-ce qu’il y a? Простите, сказал мальчик, но я больше не стану заниматься, и это я решил сам, а не папа и мама, мне не нравится, что о вас говорят. Тилеман помолчал, рассчитывая на подробности, но мальчик еще подышал в микрофон и повесил трубку.
На неделе от него отказались еще четверо учеников; он прощался спокойно, просил передать старшим его благодарность, и не сдержал себя лишь с занудным армянчиком, который все никак не мог договорить, что же он подумал и понял; давай я скажу за тебя, что ты там осознал, предложил Тилеман: ты не можешь учиться у человека, которого вдруг сочли недоделанным, потому что когда недоделком считают тебя, это вроде бы еще можно терпеть (ты же терпишь и в школе, и дома), а когда в тот же ряд записывают кого-то из старших, это становится невыносимо: ты же веришь сейчас, что с возрастом это пройдет, а тебе сообщают: нет, необязательно. Мальчик чем-то заскрежетал и распался на короткие гудки; мелкая сладость сомнительной мести почти не утешила Тилемана, оставшегося уже без половины месячного заработка, и в тоске он позвонил матери, чтобы просто пожаловаться, но та предпочла не отвечать. За продуктами он приходил теперь ближе к закрытию, но и в пустом супермаркете его задевали набранные с поселка раскладчики, а на кассе хамили дешевки из колледжа. Тилеман всякий раз отвечал нападавшим, но внутри себя уже примирился с тем, что проиграл; можно было радоваться хотя бы тому, что они перестали сносить мусор к его двери и физически не могли ничего забросить в его высокое окно. Те же ученики, что еще поднимались к нему, становились почти так же развязны, как шкуры за кассой: он стучал на них тростью, язвил остротами, выматывал прописями и скороговорками, но это они уходили от Тилемана со щитом, а он оставался один на своем пепелище.
В ночь на очередную субботу хлынул дождь, так что уличные синяки убрались по своим конурам; Тилеман открыл все окна, и комнаты наполнились темным шумом воды, низвергавшейся с крыши. Хотя у него теперь было в два раза меньше работы, он чувствовал себя до последнего вымотанным, но спать все равно не хотелось. Всю неделю он не проверял сестринский инстаграм, сберегая себя от дополнительной досады, и теперь заглянул на страницу: знаменитое видео с младшей было потерто, а новых постов не висело; но Тилеман не успел даже подумать, что сестер, возможно, отпустило, как они показались опять: щекой к щеке прижимались их лица в траурном гриме с черной буквой Т, занимающей брови и нос, пока глаза изображали мультипликационную скорбь. Pourquoi si Triste, спрашивала подпись, и сочувствующие арабы то ужасались, то просили увидеть le reste du kor, то угрожали расправиться с тем, кто заставил сестер так грустить. Подождав, не появится ли на странице чего-то еще в его честь, Тилеман распечатал печальный портрет и поджег на балконе: пламя слизало сначала половину старшей, а после, помедлив, прикончило младшую и вернулось за первой; опустошенный, он выбросил остаток бумаги под дождь.
Когда еще трое школьников объявили, что не будут учиться у Тилемана, он собрал самые нужные книги, поместившиеся в один спортивный рюкзак, взял ноутбук, внешний диск, шнуры и остатки коньяка, спустился во двор и встал под окнами матери: было девять утра, она должна была уже проснуться. Давно не встречавшие его на свету поселяне проходили роняя нечеткую брань, но не задевали его даже за рюкзак. Он стоял, вспоминая какие-то детские драки и травли, некрасивые игры, спущенные штаны и первый удар между ног, отравленных кошек, наезжавших сектантов со звуковой аппаратурой, боевых инвалидов, алкоголика, похожего в профиль на сгнившего Пушкина, агитаторов за коммунистов, а позже мошенников с лазерными аппаратами, косоротых ментов и глухих слесарей, фальшивых электриков, коллекторов с краской в баллончиках и утырков, бегающих теперь по закладкам в лесу: тридцать лет шевелящейся грязи, одна только мама и светила ему,– и, когда она наконец отодвинула занавеску на кухне, Тилеман почти уже плакал.
Переселившись в родительский дом, он сдал свою площадь команде из Узбекистана, спровадил двух последних неведомо как задержавшихся в обойме учеников, оставил бриться и взялся за комментированного Пруста,