Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Нет, Мишуха, совсем не так.
— А как? Что же было дальше? Оружие все время находилось с вами? И что же произошло потом? Помогло оно вам или не помогло?
— Я уже казала тебе про тот грех, какой случился со мною, — спокойно отвечала она. — Бери сахар, ты же любишь сладкое.
— Так что же было потом?
— Эх, потом, потом по кобылке кнутом, а она рысью. — Бабуся тяжело вздохнула, задумалась. — Як раз потом и было то, шо я убила двух человеков, и через то и до сей поры мучает совесть.
— Отчего же вы мучаетесь?
— И сама не знаю. Может, не надо было их убивать? Не бабское дело людыну лишать жизни.
— Как же все это произошло?
— Як-то само по себе, — после долгого молчания ответила она. — Да и зачем тебе знать? Ты же из тех, из сочинителей, еще, чего доброго, зачнешь описывать. И тетрадка у тебя есть для этого.
Я не мог обещать ей ничего не заносить в свою тетрадь из того, о чем она мне расскажет, и моя бабуся сразу заговорила о соседке, как та продавала корову с теленком. После завтрака я отправился в свою комнату и занялся своими делами, а она осталась на кухне. Примерно через час вошла, увидела, что я сижу за столом и что-то записываю в тетрадь; она постояла возле меня, ласково потрепала мою чуприну, спросила:
— Ну, вот, все шось малюешь?
— Малюю.
— Не можешь без этого?
— Не могу.
— А шо ж ты малюешь?
— Так, записываю кое-что, чтоб не забыть.
— Такой молодой, а уже забывчивый? — удивилась бабушка Паша. — Я совсем уже старенькая, а все, шо пережила, шо выстрадала, помню и никогда не забуду. — Она подсела к столу, ладонями обняла свое сухое, в мелких морщинках лицо. — А шо хочешь не забыть?
— Так, разное, — уклончиво ответил я. — И не забыть хочу, а узнать побольше.
— Шо ж ты хочешь узнать?
— Ну, хотя бы о том, как вы стреляли из автомата. И как убили тех мужчин.
— Ну, Мишуха, ладно, не стану от тебя утаивать. Запиши то, шо я тебе открою. — Она смотрела на меня добрыми, грустными глазами. — Я рассудила так: чего хранить тайну, ить все это было давно. И кому об этом знать, як не тебе, моему внуку. Следователю открыла всю правду, открою и тебе.
— Я слушаю вас внимательно, бабуся.
— Не знаю, як тебе поведать, шоб получилось покороче и поскладнее, — начала она. — Сперва скажу, шо та наша сакма тянулась по степу недолго.
— Почему недолго? Вы же направлялись в степную глубь.
— А вот слушай и не перебивай. Возвратились мы тогда с дедом Яковом до своей арбы, а мои старшие бегут к нам без ярлыг, плачут и кричат: «Маманя, наших овец угоняют!» Гляжу, отара уже выползла на пригорок, а возле нее какие-то два мужика. Торопят овец ярлыгами, а их же, сам знаешь, быстро не угонишь. Тут дед Яков, не говоря ни слова, сорвался с места и опрометью, як все одно молодой, побежал на выручку. И вот тут, Мишуха, все страшное и случилось. Я увидала, як дед Яков выхватил ярлыгу у того, шо був помоложе и в картузе, и потянул его через спину. А старший, видя такую решимость деда Якова, выстрелил в него из пистолета. В последний раз в своей жизни дедусь выронил из рук ярлыгу, сперва присел на корточках, согнулся, хватаясь руками за живот, а потом повалился ничком на землю. Когда я подбежала, то ворюги стояли передо мной рядком и усмехались, а тот, шо был постарше, процедил сквозь зубы: «А, тут еще есть и степная красотка, сама припожаловала, шоб я ее, любезную, приголубил средь степного ковыля. Ну шо ж, красотка, цэ можно…» — А сам, вражина, усмехается и тянется до меня руками.
Бабушка Паша вытерла кулачком слезу и долго смотрела в окно. Я не торопил ее.
— Вот тут, Мишуха, все и решила якась секунда, — продолжала она, не переставая смотреть в окно. — Теперь, по прошествии времени, я думаю так: тот, старший, какой уже тянулся до меня руками, не успел разглядеть, шо у меня было под фартуком. А была у меня под фартуком та железная лялька, я подняла ее и, не думая, нажала курок. Веришь, Мишуха, бачу все, як зараз: не успели ворюги дрогнуть, як через ихни груди пролегла строчка из черных дырочек, и сразу же в те дырочки цивками хлынула кровь, и оба они рухнули наземь. Оборвались выстрелы, стихла степь, мирно, як будто ничего и не было, паслись овцы да стонал дед Яков. Прибежали мои хлопцы, обняли меня, а я вся трясусь, як в лихоманке, зуб на зуб не попаду. Поплакала я, успокоилась малость и подошла к тем, кого только шо скосила. Лежали они голичерва, пиджачки и рубашки прострочены пулями и залиты кровью. Тот, старший, может, лет пятидесяти, тот, каковому захотелось меня приголубить, с куцыми рыжими усиками, чисто побритый, раскинул ручищи, оскалил зубы и смотрел в небо уже ничего не видящими стеклянными очами. Дажеть не успел закрыть их, сукин сын… А младший, як удалось узнать опосля, був его сынком, молоденький, чуток постарше моего Анисима. Глаза у него голубые, як у девушки, тоже еще не успели закрыться, глядели на меня, як все одно живые. Смерть была такая быстрая, шо еще не смогла их застелить, и верхняя губа у него, помню, усеяна темным пушком и оттопырена, як у мальчугана. Гляжу на него, на окровавленного, и мне слышится: «Маманя, за шо вы меня жизни лишили?» — Бабуся снова смахнула слезу, помолчала. — Ох, давненько это было, состарилась я, а шось и до сей поры лежит у меня на душе, як каменюка. Парнишку того часто вижу. Веришь, жалко мне, шо