Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Более чем через сорок лет после выхода авторитетной статьи Р. Робинсона трюизмом стало предположение о том, что расцвет и падение империй в значительной степени зависят от их способности создавать стимулы к сотрудничеству на местах, за пределами доминирующей национальной группы [Robinson 1972]. Эти стимулы выходят за рамки материального вознаграждения, статуса и ранга. Они распространяются на создание общей интеллектуальной и идеологической почвы – ощущения, что имперские чиновники и их колониальные подданные, правители и управляемые, участвуют в одном и том же деле по сходным причинам. В сибирской степи наука и знание, распространяемые через институты и язык метрополии, некоторое время выступали в роли такой общей почвы. Были созданы немногочисленные местные школы, а также научные общества (статистические комитеты и подразделения ИРГО – учреждения, занимавшиеся тем, что позже будет названо регионоведением или краеведением); начала выходить официальная двуязычная газета «Киргизская степная газета» (далее КСГ)[277]. Во всех этих сферах «цивилизаторская» идея, изложенная в сциентистских терминах, подчеркивавших рациональность европейской науки и ее потенциал для усовершенствования мира, одновременно боролась с казахской отсталостью и предлагала казахам инструмент, с помощью которого – на ее условиях – они могли бы усовершенствоваться[278].
Административный, социальный и экономический контексты, в которых сформировалась эта общая почва, быстро менялись. Эксперименты с крестьянской колонизацией продолжались на протяжении 1880-х годов; к середине 1890-х годов, с образованием Переселенческого управления и появлением тысяч нелегальных переселенцев (самовольцев), спасавшихся от голода 1891–1892 годов, она решительно вступила в новую фазу, хотя и не достигла своего пика. Более чем два десятилетия спустя после истечения первоначального двухлетнего срока, в 1981 году, Временное положение было окончательно заменено Степным положением (введенным в действие лишь в 1893 году). Этот документ, более тесно вовлекая казахов в бюрократическую структуру Российской империи, также способствовал колонизации, объявив излишки казахской земли государственной собственностью, что допускало их изъятие для других целей.
На глазах у казахских наблюдателей степь менялась. И все же способы, которыми она могла меняться, оставались случайными и спорными, поскольку как казахские посредники, так и царские администраторы выражали на это самые разные взгляды. Общая почва складывалась на основе общей убежденности казахских посредников и «принесших цивилизацию» царских чиновников в том, что цивилизационная миссия желательна и осуществима, что степь и ее население нуждаются в улучшении и могут быть усовершенствованы посредством имперских институтов. Сама эта предпосылка отсекала целый ряд мнений, как с казахской, так и с русской стороны. «Цивилизаторы» считали наиболее вероятным, что будущее степи окажется связанным с переходом казахов к оседлому, земледельческому образу жизни. Появление в политической повестке дня колонизации, фактическое появление в степи колонистов, устойчивое ассоциирование кочевого скотоводства с отсталостью – все указывало в этом направлении. Однако несмотря на то, что многие официальные наблюдатели выступали в пользу оседлости и перехода от скотоводства к земледелию, а многие казахи соглашались с ними, существовали и серьезные, коренившиеся в самом понимании степной среды сомнения в целесообразности таких изменений.
На этом фоне местные знания, которые частично собирались и развивались русскими учеными (в подавляющем большинстве случаев любителями), выступали и как средство поиска механизмов, которые позволили бы перейти к земледелию, и как защита скотоводства. Если русские знания были ключом к мировым сокровищницам, то знание местной среды было жизненно важно для споров о том, что находится внутри сундука.
Неудачные попытки сближения
И среди казахов, и среди имперских русских было много тех, кто не усматривал в освоении степи царским режимом никаких преимуществ либо скептически относился к самой возможности цивилизаторской миссии в этом регионе. Рассмотрение этих альтернативных взглядов на освоение и господство позволяет увидеть интеллектуальную активность как казахов, которые смогли усмотреть нечто полезное в эпистемах метрополии, так и имперских русских, которые считали степь и ее население достойным объектом развития. То, что описывается в настоящей главе, – слияние местных знаний и новых научных открытий в применении к спорам о будущем степи, – оставило за своими границами другие системы мышления и знания.
Самая влиятельная критика с казахской стороны содержалась в творчестве поэтов эпохи зар заман («лихолетья», или «скорбных времен»), самыми известными из которых были Шортанбай Канайулы (1818–1881), Мурат Монкеулы (1843–1906) и Дулат Бабатайулы (1802–1871). В течение сотни лет об этих акынах не было официальных положительных отзывов. Если они и упоминаются как факт истории русского империализма в степи или казахской литературы, то их карикатурно изображают как «идеологов феодальной верхушки», которые отрицательно относятся ко всему новому в экономике, политике и культуре казахского общества своего времени [Дюсенбаев 1979: 57; Бейсембиев 1951: 96][279]. Это ошибочный подход. Скорее, произведения этих поэтов, устно распространявшиеся по степи, представляют собой альтернативный взгляд на отношения между казахами и Российской империей – взгляд, который, судя по его «широкой популярности», вероятно, разделяли многие [Дюсенбаев 1979: 59]. Если многие русскоязычные казахи-посредники рассматривали экспансию в степь и как несчастье, и как новые возможности, то акыны эпохи зар заман считали ее исключительно несчастьем. В их изложении степь до завоевания представляла собой сплошную пастушескую идиллию, полную сказочных богатств: «На предгорьях, как тучи – стада ⁄ И звенели копыта, как дождь, ⁄ Табунов лошадей не сочтешь![280]» (М. Монкеулы) [Поэты Казахстана 1978: 253]. Однако нравственный и духовный упадок сделал казахов легкой добычей для русских (буквально у Шортанбая: «Русские… – это орел [беркут], мы – лиса»), разрушил эту идиллию почти без надежды на восстановление [Дэуггов 1993: 111]. Шортанбай зашел так далеко, что придал русской экспансии и ее последствиям эсхатологическое звучание, предвещая приближение конца времен (акыр заман) [Там же: 112]. Короче говоря, приход русских был для казахов исторической катастрофой, и им оставалось только одно – оплакивать прошлое.
Если читать между строк официальные документы, прославлявшие достижения царской цивилизации и образования, ясно видно, что такие настроения были характерны не только для поэтических жалоб акынов. Цели регулярных призывов со стороны казахов и русских бороться с казахским невежеством очевидны, но сам факт повторения этих призывов говорит о том, что те, к кому они были обращены, едва ли воспринимали их[281]. Например, редакторы КСГ, высказывая недовольство тем, что в Омске, резиденции степного генерал-губернатора, казахи открыли мусульманскую начальную школу без каких-либо планов обучения русскому языку, изображали это как неудачную полумеру[282]. Однако это можно с такой же легкостью истолковать как воплощение альтернативного взгляда на формы образования и знания, которые основатели этой школы считали