Шрифт:
Интервал:
Закладка:
…Утро было чистое, свежее, солнечное. В палисаднике на черемухе и на резных наличниках кричали воробьи. С задранного колодезного журавля совсем осмысленно кому-то подсвистывал скворец. В огороде, разрывая оттаявшие грядки, горланил петух, и так напрягался, что в горле у него ходили хрипы.
С полей через деревню тянуло несогретой далью, а все ближнее, казалось, давно и надежно обтеплилось, и оттого на солнечной стороне бани по-летнему густо звенели мухи, черная бабочка тихонько качала крыльями, разлепив их после зимнего столбняка. От старых бревен задушевно пахло пылью и конопляником, семена которого еще прошлой осенью набились в глубокие щели.
Костя спустился с сеновала, по солдатской привычке в короткое время умылся, оделся, и когда мать Августа, проводив корову, вернулась с поскотины, он, вымытый и затянутый в мундир, ходил по избе и поскрипывал начищенными сапогами. Мать принялась топить печь, стряпать, разливать по блюдцам холодец, который Костя уносил в ямку на лед, а из ямки принес капусту, огурцы, редьку. Потом тер редьку, мешал с тертым хреном, собирал закуску «вырви глаз». А между делом все приглядывался к матери, вспомнив Катин наказ, и на самом деле перехватывал в ее глазах робкую горечь, которую она спрятала, наверное, даже и от себя.
Перед домом захлопал и остановился трактор на больших колесах, с прицепом. Мать Августа сунулась к окошку, всхлопнула руками:
— Дедка Анисима привезли. Беги, Коська, встревай.
Костя выбежал на улицу и за высоким бортом прицепа увидел деда Анисима — он, измученный, утрясенный, поднимался с колен, большеротый, глазастый, с худой бороденкой. Через задний борт переметнулась на землю какая-то девчонка.
Костя взял деда, как ребенка, под мышки и высадил из прицепа. Трактор тут же дернул и потащил прицеп, мотая его.
— Ты, что ли, Костянтин? — не собрав ног, спросил дед и ткнул Костю согнутым пальцем в грудь.
— Ай не узнал, дед?
— Пойди узнай — весь белый свет взболтался: гнал Вовка ровно на пожар. Укатал в этой телеге. Кажи нужник скорейча. — Дед Анисим опередил Костю и на тонких кривых ногах заколесил за амбар. — Стервец, не берегет государственную имуществу. Не свое — оно не свое и есть.
Вернулся он не скоро, но складный, верткий, и бусая шапка из зайца набекрень.
— Уходил было до смерти, охаверник. Понужает прямо по кочкам, по яминам. Ну, погоди. А внука-то моя иде? Галя?
Во двор вошла Галя, девочка-подросток, с прической на правый висок и подчерненными веками.
— Вот заладила и заладила: поеду с тобой, деда. А почо? Погляжу на солдата. Вот погляди. Ремень на брюхе, фуражка на ухе, чем не солдат. Увидела?
У ней синие, чуточку диковатые глаза, нос в скромных веснушках, остро смущена своим дедом и точит на Костю взгляд исподлобья. Костя оглядел Галю, и ему вдруг захотелось по-свойски взять ее за локотки и как-то развеселить, но только подошел и дружелюбно протянул руку. Она охотно подала свою и отвела лицо, попятившись. А дед Анисим тем временем, шаркая вымытыми парусиновыми туфлями, оглядел Костю, откидываясь, ощупал, наконец постучал козонками по медной пряжке солдатского ремня:
— Что надо. И усы, ешь те корень, отцовская выходка. Михалко, батюшко твой, покойничек, лихие усы носил. Бывало, навьет на палец — по всей роже, как бараньи рога. — Дед Анисим весь взбодрился, правую ногу отставил, кулаком шаркнул под носом, по жидкой седине. Потом вздохнул: — Усы тоже не всякому даются. Заслужить надо.
Только мать Августа достала из печи свекольные пироги, как в ограду вошли дядя Кузя и его жена Степанида. Оба высокие, оба прямые, затянутые, но не изношенные работой. Он в галстуке, а ворот синей шелковой рубашки великоват. Глаза в тонком прищуре. Увидев Костю, далеко выстремил руку и пошел навстречу, торжественно выпятив грудь.
— С прибытием, Константин Михалыч. — И, залапав руку Кости, не отпускался. — Гляди, мать, вот она, буланинская породка. А-а, дед! Здравствуй, дед. Здравствуй. Видел служилого? В нашей породе худых нету. То-то же.
— И усы, язви его, — дед опять мазнул ладонью под носом.
На крыльцо, загнанная работой, выскочила мать Августа, в белом платочке и цветастом переднике, раскаленная печным жаром. Кузя кричал ей, обнимая Костю:
— Ты глянь, да ее самое сватай. Молодуха — я те дам. Ну, Гутя, пропьем мы тебя под легкую руку. Ей-богу.
— Будет-ко, — осадила Кузю жена и поклонилась хозяйке.
Все стали подниматься в дом.
В горнице был накрыт стол к чаю. На середке пыхтел самовар с горячим чайником на комфорке. Вкусно пахло свежей выпечкой и топленым маслом. По тарелкам лежали пухлые и румяные, совсем как одушевленные, пироги. Мать Августа мужикам поднесла по рюмке. А дед Анисим загородился ладонью:
— На могилках, на могилках. А здеся милостью божьей…
К чаю пришли Костина сестра с мужем и Светкой, боровские подруги матери Августы. Успел к застолью ее младший брат, совхозный пастух Карп. Ему сорок с небольшим, в родне он считается гордым и заносчивым. Он привязал свою лошадь у ворот, а телогрейку снял и бросил на седло. О молодую крапиву у ворот почистил сапоги. Фуражку сунул под руку. Войдя в горницу, через головы усевшихся поставил перед Костей мешочек с кедровыми орехами, а вместо приветствия тряхнул племянника за плечи:
— Голову, солдат, выше!
Выпив поданную сестрой рюмку, сел не к столу, а у открытого окошка и стал курить, выдувая на улицу дым.
— Пастбищный период набирает темпы, — заговорил он громко и назидательно, будто каждый день видел Костю. — Лошадь тебе вырешат, и двести пятьдесят рваных вынь и не греши.
Мать Августа так и замерла, уставившись на Костю, кулачок к подбородку приткнула. Но в разговор вмешался дядя Кузя:
— Двести-то пятьдесят сам не каждый месяц видишь. А зимой? Семьдесят от силы?
Карп Кузю даже не удостоил взглядом.
— На будущий сезон как маяку доверят гурт — все триста положишь. — Лицо у Карпа широкое, лоб