Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Жалко было на нее смотреть.
Вдруг она сомкнула ладони, точно для молитвы; лицо сморщилось в ожидании слез, которые так и не полились. Вот так, без слов, она сказала мне то, что не могли выговорить ее уста. Потом закрыла ладонями щеки и, увидев на пороге дочь, развернулась и пошла наверх.
— Может, мне ехать одной? — с вызовом произнесла Луизетта. — Вы этого хотите?
— Прежде всего, я бы хотел, чтобы вы немного успокоились, — сказал я с горечью.
Потом, когда мы уже сели в коляску на улице Венето, она сказала:
— Впрочем, увидите, папочка будет на «Космографе».
Зачем она это сказала? Чтобы избавить меня от ответственности сопровождающего? Выходит, она не очень-то убеждена, что вольна поступать, как ей вздумается. И верно, вскоре она заговорила опять:
— По-вашему, можно так жить?
— Но если это мания, — заметил я, — если, как говорит ваш отец, это типичная форма паранойи?
— Вот именно! Можно разве так жить? Когда случаются такие несчастья, считай, у тебя нет дома, семьи, нет ничего. Одна непрекращающаяся пытка, отчаяние, поверьте мне. Так больше нельзя. Что можно сделать? Чему можно помешать? Один бежит сюда, другой — туда. Все всё видят. Все всё знают. Дом — нараспашку, ничего не утаишь. У нас как проходной двор. Стыд! Позор! Впрочем, кто знает, если клин клином вышибают, может, она очнется от этой паранойи, заражающей все! По крайней мере, я что-нибудь предприму… посмотрим. Я не стану сидеть на месте, стряхну с себя наконец это унижение, отчаяние!
Но вы ведь столько лет сносили эти унижения и издевки, хотелось спросить у нее, с чего это вдруг такой горделивый бунт?
Если бы сразу после той эпизодической роли в Боско-Сакро Полак предложил ей ангажемент на «Космографе», не отшатнулась ли бы она в ужасе? Да непременно! При той же семье, в тех же бытовых условиях.
А вот сейчас она мчится на «Космограф». Ее гонит отчаяние? Да, отчаяние, но только не по вине матери, не находящей себе места.
Как она побледнела, как пала духом, едва ее отец, несчастный Кавалена, с испуганным лицомм выбежал нам навстречу при въезде на «Космограф» и объявил, что он, Альдо Нути, не прибыл, а Полак позвонил в дирекцию и сказал, чтобы сегодня его не ждали, поэтому не оставалось ничего другого, как разворачиваться и ехать обратно.
— Я не поеду, к сожалению, — сказал я Кавалене, — я и так уже сильно опоздал. Вы проводите синьорину до дома.
— Нет! Нет! Нет! — вскричал впопыхах Кавалена. — Я проведу с ней весь день, потом привезу сюда, и вы будете столь добры, что доставите ее домой, иначе она поедет одна. Я в свой дом — ни ногой! Все, хватит! Хватит!
Он повернулся и пошел восвояси, сопровождая свой протест выразительными жестами. Синьорина Луизетта направилась следом за отцом, и во взгляде ее читалось сожаление: зря, мол, она все это натворила. Как холодна была ее рука, сколько пустоты в глазах и как глух голос, когда, прощаясь, она обернулась ко мне и сказала:
— Увидимся позже…
Мякоть зимних груш холодная и сладкая, и часто попадаются твердые комочки — твердыши. Зубы впиваются, попадают на твердышок и вязнут. Такова и наша ситуация, она могла бы быть сладкой и холодной, по меньшей мере для нас двоих, если бы мы не чувствовали препятствия: чего-то терпкого и твердого.
Вот уже три дня мы втроем — я, синьорина Луизетта и Альдо Нути — ходим вместе на «Космофаф».
Из нас двоих, меня и Нути, синьора Нене доверяет свою дочь мне, а не Нути. Но из нас двоих дочь предпочитает идти с Нути, а не со мной.
Итак:
я вижу Луизетту, а не Нути;
Луизетта видит Нути и не видит меня;
Нути не видит ни меня, ни Луизетту.
Так мы и идем вфоем, друг подле друга, не видя друг друга.
Доверие, оказываемое мне синьорой Нене, должно меня раздражать, угнетать, должно… что еще? Ничего. Оно должно меня раздражать, угнетать, но вместо этого не угнетает и не раздражает. Оно меня трогает. Словно для того, чтобы еще пуще раздосадовать меня.
Конечно, это ее доверие, с одной стороны, — свидетельство моей неспособности причинить зло, а с другой — свидетельство того, что я гожусь хоть на что-то. И это последнее, то есть свидетельство моей пригодности, может мне даже польстить; хотя ясно, что и свидетельство неспособности причинить зло выдается мне без всякого намека на насмешливое сочувствие.
Мужчину, неспособного причинить зло, синьора Нене за мужчину не считает. Следовательно, моя «пригодность» тоже не обладает мужскими свойствами.
Похоже, чтобы считаться мужчиной, нужно причинить какое-нибудь зло. Что до меня, я в полной мере осознаю себя мужчиной. Зла я натворил, и немало! Но видимо, другие не хотят этого видеть и знать. Меня это бесит. Мне досадно. Вынужденный располагать свидетельством неспособности причинить зло — настоящим или выдуманным, — я порой обнаруживаю, что со всех сторон оплетен ложью. И зачастую не могу продраться сквозь эти заросли лжи! Никогда я так остро этого не чувствовал, как теперь, в эти дни. Так и хочется иной раз бросить на синьору Нене многозначительный взгляд, который… Да чего уж там, бедная женщина! Ее укротил и, более того, ошарашил дочерний бунт и внезапное решение Луизетты идти в киноактрисы! Нужно видеть, как она подходит ко мне каждое утро перед нашим отъездом на «Космограф» и, украдкой от дочери молитвенно складывая руки у груди, едва слышно шепчет:
— Я вам доверяю ее.
По прибытии на «Космограф» ситуация меняется и становится гораздо запутаннее; на входе мы встречаем Кавалену, всегда пунктуального и в трепетном волнении. Вчера и третьего дня я ему сообщал о переменах, произошедших в жене, но Кавалена все отказывался вспомнить, что он — врач. Какое там, врач! Позавчера и вчера он едва не свалился в обморок у меня на глазах, словно пытаясь отмахнуться от того, что я ему говорил.
— Ах, вот как? Прекрасно, прекрасно, — сказал он, — но я покуда… Как вы сказали? Нет, простите, я подумал… Я рад, видите ли… Но стоит мне переступить порог дома, всему конец. Упаси, Господи! Сейчас надо закрепить положение Луизетты, да и мое тоже.
Вот так, закрепить, а то они словно летают по воздуху, что дочь, что отец. Думаю, жизнь их могла бы быть легкой и безбедной и протекать в тихом, милом спокойствии. Есть мамино наследство, Кавалена хороший специалист, мог бы заново начать практиковать, и в доме не слонялись бы чужие люди, а Луизетта, сидя на залитом солнцем подоконнике, могла бы безмятежно пестовать пленительные цветы надежд, как всякая юная девушка. Так вот нет, господа! То, что призвано быть реальностью, каковой ее воспринимают все окружающие, ведь у синьоры Нене нет оснований донимать мужа, — так вот, все то, что призвано быть реальностью, — неосуществимые мечты, грезы. Реальность должна быть другой, тут нет места грезам. Реальность — это безумие Нене. И, повинуясь законам этой безумной реальности, в которой царит угнетающий, доведенный до крайности беспорядок, убегают из дому несчастный муж и несчастная дочь и блуждают невесть где, растерянные и удрученные. Оба, он и она, хотят закрепить свое положение в этой реальности безумия, вот и блуждают уже два дня друг подле друга, молчаливые, грустные, по съемочным настилам и утрамбованным земляным площадкам.