Шрифт:
Интервал:
Закладка:
И еще в одном конкурсе Гофман принял участие, живя в то лето 1803 года в Плоцке. Также в «Прямодушном» было опубликовано объявление музыкального издателя Нэгели из Цюриха, в котором тот призывал всех «способных и достойных людей искусства» присылать ему фортепьянные произведения «крупных форм», лучшие из которых будут опубликованы и премированы. В объявлении прямо говорилось: «Кто не овладел в должной мере искусством контрапункта и не является фортепьянным виртуозом, тот едва ли создаст нечто достойное упоминания».
Гофман, хотя и терзаемый сомнением, без ложной скромности принялся сочинять, и спустя несколько дней была готова фортепьянная фантазия, которую он 9 августа 1803 года отослал Нэгели. Спустя два месяца из Цюриха пришел отрицательный ответ. Нэгели в своем отзыве разнес композицию в пух и прах. Гофман констатировал тотальный провал и 17 ноября 1803 года записал в своем дневнике: «Господин Нэгели указал мне на мое место». Однако и эту критику Гофман принял к сведению. Сознавая недостатки своего сочинения, он чувствовал себя не слишком подавленным. Он был столь мало расстроен своей неудачей, что даже сам удивлялся: «Довольно странно, — записал он 17 ноября 1803 года в своем дневнике, — что в тот же самый день, когда я имел возможность убедиться в убогости своей композиции, мне достало мужества сочинить анданте!»
Но комедии и фортепьянной фантазии Гофману оказалось недостаточно. В «Прямодушном» в то время как раз велась оживленная литературная дискуссия по поводу «Мессинской невесты» Шиллера. Спорили о том, насколько удачной оказалась попытка Шиллера ввести в современную пьесу хор из аттической трагедии. И Гофман включился в эту дискуссию, отослав Коцебу короткое «Письмо монаха своему столичному другу». В «Письме» он представляет себя в роли наивного, изолированного от больших культурных событий человека, живущего в монастырском уединении и желающего узнать, «как обстоят дела в мире, навсегда покинутом» им. Мнимая наивность стиля изложения резко контрастирует с остротой аналитического взгляда. Гофман отвергает попытку Шиллера. По его мнению, хор в аттической трагедии жив духом древнегреческой музыки, которая ныне безвозвратно утрачена. Без этой музыки возрождение хора в современной пьесе превращается в «бестолковое бормотание»: «Я не могу… представить себе ничего более нелепого и пошлого, чем декламация стихов на театральной сцене многими людьми одновременно». Гофман занимает здесь позицию, аналогичную той, которую спустя много десятилетий будет отстаивать Ницше в своем «Рождении трагедии».
Чего Гофману не удалось достичь комедией и фортепьянной фантазией, того он добился своим остроумным «Письмом», которое наконец было опубликовано. 26 октября 1803 года он держал в руках номер «Прямодушного», в котором была напечатана его небольшая заметка. Он испытывал такое чувство, будто только что вышел из мрака безвестности на яркий дневной свет. Добиться известности через публикацию — за долгие годы ожидания и безуспешных попыток эта цель приобрела для него почти магическое значение. Он воспринимал эту публикацию как отмену опалы. Отсюда и приподнятость настроения, с какой он 26 октября 1803 года вносил в свой дневник очередную запись: «В „Прямодушном“ впервые увидел себя напечатанным. Раз двадцать окидывал страницу взглядом, полным умиления, любви и отцовской радости. Открывается перспектива литературной карьеры! Теперь надо создать нечто весьма остроумное!»
В эти месяцы изгнания в Плоцке Гофман всеми силами добивался художественного признания. Помимо служебных занятий и периодически охватывавших его отчаяния и страха, порожденных ощущением собственной потерянности, не было ничего, что могло бы удержать его от усердных занятий творчеством. Он хочет знать, на что способен, он борется за собственное существование художника. Как раз в этот период он начинает свой дневник (с 1 октября 1803). Он не хочет, чтобы его жизнь бесплодно протекала в убогой обстановке Плоцка (17 октября 1803), он намерен фиксировать даже свою повседневность, внимательно всматриваясь в нее.
Вплоть до своего отъезда в Варшаву весной 1804 года он делает дневниковые записи, а затем прерывает их, и лишь позднее, в Бамберге, он продолжит свой дневник.
После своего писательского дебюта в «Прямодушном» он чувствует воодушевление и намечает большие планы. 17 ноября 1803 года он записывает в дневнике: «Теперь я намерен приняться за книгу!» А еще раньше, 9 ноября 1803 года: «У меня такое чувство, как будто во мне зреет росток какого-то великого судьбоносного решения, и довольно будет лишь нескольких солнечных лучей, чтобы поднялось пышное растение — не с золотыми ли цветами?»
В конце декабря ему чудится, что эти «солнечные лучи» наконец достигли его. Он узнает, пока что неофициально, что в обозримом будущем его переведут в Варшаву, и одновременно приходит весть о смерти его кёнигсбергской тетушки Иоганны Дёрфер. Он надеется, что наследство сделает его «состоятельным человеком» и он, быть может, сумеет исполнить свою «мечту о творческой жизни свободного художника» (1 января 1804). Однако на пути к наследству встает нелюбимый дядя Отто, которому тетушка предоставила право пользования состоянием. Итак, из намерения сделаться «состоятельным человеком» ничего не выходит. Зато весть о скором переводе в Варшаву подтверждается. 10 марта 1804 года Гофман получает официальное уведомление о переводе. Однако, охваченный нетерпением, он еще прежде снимает в Варшаве квартиру и в предвкушении скорого перевода в конце января 1804 года с легким сердцем отправляется в Кёнигсберг. Там он навестил своего ставшего совершенно одиноким дядю и добился от него в виде подарка ко дню рождения солидной денежной суммы из наследства. Истосковавшись по культурной жизни, он почти ежедневно посещал Кёнигсбергский театр, только что переехавший в новое здание и переживавший свой блистательный период.
Утром 14 февраля 1804 года все газеты Кёнигсберга сообщили о смерти Канта. Гофман, видимо, не обратил на это ни малейшего внимания. Другое событие оказалось для него несоизмеримо более важным.
В день смерти Канта его посетила «юная цветущая девушка, прекрасная, как Магдалена Корреджо» (запись в дневнике от 13 февраля 1804 года). Это была Мальхен Хатт, дочь его бывшей кёнигсбергской возлюбленной Доры Хатт. «Неведомая сладостная тоска охватила меня», — записал он в дневнике. Тогда он и узнал, что неделю назад Дора Хатт умерла Это был для него момент смерти и воскресения старой любви.
Со всех концов Германии в Кёнигсберг прибывали почитатели и друзья Канта, желавшие проводить в последний путь великого философа Чтобы дать им возможность приехать, похороны были намечены на 28 февраля. Многотысячная траурная процессия сопровождала гроб, звонили все колокола города, однако Гофман не дождался этого достопамятного дня. Еще раньше он уехал к Гиппелю в Лейстенау, где провел в непринужденной обстановке несколько радостных дней, и в конце февраля возвратился в Плоцк. Он готовился к своему переезду в Варшаву
После третьего раздела Польши в 1795 году, лишившего нацию ее государственного существования, Варшава была низведена до положения прусской провинциальной столицы. Когда-то город был светским центром польского дворянства, которое в сопровождении многочисленной свиты регулярно съезжалось сюда на сеймы и содержало в городе роскошные дворцы. Магнаты сорили деньгами налево и направо, торговля предметами роскоши процветала. Благодаря этому купцы и менялы сколачивали солидные состояния и строили себе дома, размерами и великолепием затмевавшие порой дворцы знати. На того, кто был знаком с тогдашними европейскими столицами, не могло не произвести впечатление количество дворцов в Варшаве, равно как и резкий контраст соседствовавших друг с другом роскоши и нищеты. Среди богато украшенных домов, порой достигавших пяти этажей в высоту, тут и там виднелись покосившиеся деревянные лачуги и глинобитные хаты, которые, как писал в своих путевых заметках один современник, скорее можно было бы ожидать в какой-нибудь глухой деревне.