Шрифт:
Интервал:
Закладка:
В круг знакомых Гофмана входили Ф. А. Моргенрот, великолепный скрипач, занимавший в Варшаве должность контролера ломбарда (Гофман вновь встретит его в Дрездене в 1813 году в качестве концертмейстера), дирижер Иозеф Эльснер, комиссар юстиции Л. В. Кульмайер, советник юстиции и поэт Генрих Лёст, но прежде всего — Захария Вернер и Эдуард Итциг (последний позднее изменит свою фамилию на Хитциг).
Эдуард Хитциг был переведен в Варшаву на должность асессора суда летом 1804 года. Здесь Гофман и познакомился с ним. Он искал более близкого знакомства с молодым асессором, который, как и сам Гофман, отвергал чопорно-педантичный стиль отношений между коллегами.
Хитциг происходил из богатой еврейской семьи банкиров и промышленников, которой Фридрих Великий предоставил права гражданства. Дед Хитцига чеканил для Фридриха монету и тем самым приобрел богатство. Отец был фабрикантом кожаных изделий и членом городского совета Потсдама. Его дядя сумел стать придворным банкиром и техническим руководителем Главного департамента строительства дорог Бранденбурга и Померании. В венском доме тетки Хитцига Фанни Арнштайн, меценатки, покровительствовавшей людям искусства, бывал Моцарт. Хитциг состоял также в родстве с семейством Мендельсонов: одна из его теток была матерью композитора Феликса Мендельсона-Бартольди. Старый философ-просветитель Мозес Мендельсон и Рахель Фарнхаген также принадлежали к числу его родственников.
Породненный как с миром деловых людей, так и с миром искусства, Эдуард Хитциг и сам не был чужд литературе. В Берлине, где он вырос и сдал экзамен на звание судебного референдария, ему знаком был почти каждый, кто прославился на поприще науки и искусства. Он имел большую библиотеку и постоянно был в курсе книжных новинок. Впоследствии Хитциг гордился тем, что познакомил с новейшей литературой Гофмана, истосковавшегося за время пребывания в Познани и Плоцке по духовной пище. В своих воспоминаниях он пишет: «Хитцигу в годы, непосредственно предшествовавшие его переезду в Варшаву, довелось познать милость судьбы, в которой Гофману как раз и было отказано, а именно, он провел эти годы в Берлине, где читал тогда свои лекции Август Вильгельм Шлегель, и благодаря счастливому стечению обстоятельств познакомился с новейшими произведениями литературы, а отчасти и с их создателями, тогда как Гофман в Познани и Плоцке вел то беспутное, то по-монашески уединенное существование, без каких-либо контактов с лучшим, внешним миром. Чего только не поведал ему, сойдясь с ним, новый друг, какие только неведомые миры не открыл ему, приобщая его к книгам из собственной библиотеки — к „Штернбальду“, к шлегелевским переводам Кальдерона и многим другим».
Однако совершенно в стороне от всех умственных течений Гофман все-таки не был. Как-никак он провел два года в Берлине — городе зарождавшегося романтизма, и благодаря дяде, старшему советнику трибунала Майеру и его сведущим в вопросах искусства дочерям, а также Гольбейну, впитал в себя напряженную атмосферу духовной жизни. Правда, вышедшую еще в 1798 году книгу Людвига Тика «Странствия Франца Штернбальда», «истинно художественную книгу», как он отзывался о ней в письме Гиппелю, Гофман действительно прочитал по рекомендации Хитцига.
Благодаря Хитцигу он встретился и со своим старым кёнигсбергским знакомым — Захарией Вернером. Как уже упоминалось, Вернеры занимали верхний этаж дома Дёрферов в Юнкергассе. Отец Захарии был профессором красноречия и истории Кёнигсбергского университета и крестным Гофмана. После смерти профессора отношения между двумя семьями стали более прохладными. Предрасположенная к истерии мать Вернера все больше уходила со своим сыном в некий фантастически-безумный мир: она хотела воспитать своего высокоодаренного сына как святого и под конец была даже убеждена, что подарила миру в лице своего Захарии нового Христа. В воспоминаниях Гиппеля рассказывается, как с верхнего этажа доносились пронзительные вопли этой женщины, ощущавшей себя многострадальной Марией.
Захария был на восемь лет старше Гофмана. Хотя они и жили в одном доме, между ними так и не наладились тесные отношения. Гофману как раз исполнилось тринадцать лет, когда вышли в свет первые стихи Вернера, благочестивая чувственность и дурманящее благоговение которых встретили известный читательский отклик: «Когда тебя, прекрасную, как розу / Пред алтарем увидел я /…Когда я в танце своевольно / Прильнул к твоей груди». К этому благочестиво-чувственному воображаемому миру позднее обратится и Гофман, особенно в «Эликсирах сатаны», где в исповедальне процветают преимущественно сексуальные фантазии.
Образ жизни Вернера в Кёнигсберге был окутан налетом скандала. В буржуазной среде он выступал в роли сентиментально-благочестивого проповедника руссоизма, однако тут и там перешептывались, что он ведет двойную жизнь, путаясь с девицами из кабаков и одновременно изображая из себя в обществе любезного кавалера. Вернер обнаружил немалое мужество. В 1791 году, когда Гофман еще ходил в школу, он женился на Фредерике Шмидт, женщине с очень плохой репутацией, и провел с ней всю зиму взаперти в садовом домике на городской окраине. Он также изучал право, однако не сдал главный экзамен на должность и потому не поднялся по служебной лестнице выше секретаря суда. Ощущая себя поэтом, он не имел ни малейшего честолюбия как государственный служащий. Он добился, чтобы его перевели в Южную Пруссию, поскольку среди кёнигсбергских знакомых о нем шла нехорошая молва. Дальнейшими этапами его жизненного пути были Петрков, Плоцк и, с 1796 года, Варшава. К тому времени он был уже в третий раз женат. Причем когда Гофман встретился с ним в Варшаве, его третий брак, на сей раз с полькой, также уже разладился.
В 1802 и 1804 годах Вернер опубликовал монументальную драму в двух частях, «Сыновья долины», которая принесла ему значительную литературную славу. Некоторые даже усматривали в нем преемника Шиллера. И сам он без ложной скромности был столь же высокого мнения о самом себе. После смерти Шиллера он писал Шеффнеру в Кёнигсберг: «Что Вы скажете о смерти Шиллера? Она сразила меня точно пуля. До чего же коротка жизнь! Какое место освободилось!» Что Вернер мог бы занять это место, одно время полагал даже Ифланд. Он побуждал автора «Сыновей долины» написать что-нибудь для сцены и предложить Берлинскому театру. Вернер задумал историческую драму из времен древней Пруссии — о христианизации пруссов. Это сочинение, как и предыдущее, достигло монументальных масштабов и состояло из двух частей. Он дал ему название «Крест на Балтике». В 1804–1805 годах была написана первая часть под названием «Брачная ночь»; была ли когда-нибудь закончена вторая — неведомо, во всяком случае, Вернер так и не опубликовал ее.
В беседах Серапионовых братьев Гофман находит восторженные слова для отдельных сцен из этого произведения. Вернер как раз работал над первой частью, когда Гофман возобновил в Варшаве свое знакомство с ним. Поскольку Вернер становился видным автором и работал над пьесой, которую собирался предложить театру, Гофман в 1805 году изъявил готовность написать музыку к сценической постановке «Креста на Балтике». Он надеялся, идя в кильватере Вернера, добиться, наконец, известности как композитор. Но Гофман и понятия не имел, во что ввязался. Вернер оказался очень трудным партнером. Желая как можно скорее увидеть свою пьесу поставленной на берлинской сцене, он постоянно торопил Гофмана, сверх головы загруженного делами в суде. «Вернер был несносен в своей спешке, — писал Гофман 26 сентября 1805 года Гиппелю, — постоянно подгонял меня и мучил требованием работать денно и нощно, чтобы успеть к определенному сроку». Когда же партитура была готова, от Ифланда из Берлина пришла неутешительная весть, что пьеса не может быть поставлена на сцене, поскольку она слишком «колоссальна» для любой постановки. Гофман, естественно, был разочарован, хотя и полностью соглашался с критикой Ифландом пьесы. В письме Гиппелю от 26 сентября 1805 года он называет ее «довольно сырым, местами безвкусным продуктом». Чрезмерный пафос, вычурность языка, доходящее до нелепости изображение языческой мифологии, аффектированный, многозначительный тон, отсутствие связной драматической формы — все эти недостатки пьесы Гофман видел и откровенно высказал Вернеру свои критические замечания. Как-то раз Вернер читал сцену, в которой языческие жрецы хором взывают к своим богам, восклицая: «Бангпуттис! Бангпуттис! Бангпуттис!» Гофман нетерпеливо прервал его: «Извините, дорогой Вернер, но если вся пьеса написана таким языком, то я не пойму в ней ни слова». С тех пор, по свидетельству Фуке, слово «бангпуттис» среди знакомых Гофмана стало общепринятым термином для обозначения аффектированной таинственности и нарочито непонятной стилистической взвинченности.