Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Девчонки, е… вашу мать, перестаньте, б…, дурить! – И вырываюсь из горячих рук, подтягиваюсь на руках, и на свою плащ-палатку, на ветки, на шинель. А сердце бьется, и в мыслях полный кавардак. И что я как евнух, да пропади все пропадом, посчитаю до двадцати – если Ирка опять позовет, то пусть хоть весь мир перевернется – лягу и соединю свою жизнь с ней.
Но мир не переворачивается. Досчитал до двадцати, а она уже спит, намаялась на дежурстве и заснула мгновенно.
До утра мучаюсь на бревнах. Что перед моими искушения святого Антония?
В шесть утра уже светло. Выхожу из блиндажа. Полянский просыпается и помогает мне оседлать лошадь. Меня пожирает тоска, гоню по фашинной дороге, через три часа выезжаю на Минское шоссе и попадаю под минометный обстрел, но обстрел этот не прицельный, мины падают метров в сорока от меня, пара осколков проносится мимо. Напротив пост Корнилова, там, в блиндаже, одни мужики и ни одного труса. До немцев метров восемьсот. Третий месяц они работают в этом блиндаже.
Тут и мины и снаряды разрываются, то и дело обрывается связь, и приходится выходить на линию, но пока все живы, Бог миловал. Встречают меня радостно, но я, как подкошенный, валюсь на нары и засыпаю.
Прошло шестьдесят пять лет.
Мне бесконечно жалко, что не переспал я ни с Ириной, ни с Анной, ни с Надей, ни с Полиной, ни с Верой Петерсон, ни с Машей Захаровой.
Полина бинтовала мне ноги, когда в декабре 1942 года я из училища прибыл в часть с глубокими гноящимися дистрофическими язвами, мне было больно, но я улыбался, и она бинтовала и улыбалась, и я поцеловал ее, а она заперла дверцу блиндажа на крючок, а меня словно парализовало. Так и просидели мы, прижавшись друг к другу, на ее шинели часа три.
С Машей Захаровой шел я пешком по какому-то неотложному делу, и не заметили мы, как день кончился, и зашли в дом к артиллеристам, попросили разрешения переночевать, расположились на полу, я постелил свою шинель, а Машиной шинелью накрылись. Милая тоскующая девушка Маша внезапно прижалась ко мне и начала целовать меня. За столом у телефонного аппарата сидел дежурный сержант, и мне стало стыдно отдаться пожирающему меня чувству на глазах у сержанта.
Что же это было такое?
16 октября 1944 года
«Несколько дней назад вошли в Литву. В Польше население довольно сносно говорит по-русски. В Литве все чернее. И полы немытые, и мухи скопищами, и блохи пачками. Однако мне кажется, что через несколько дней все это окажется далеко позади… Правда, спать теперь приходится очень мало… Приближается новая годовщина. Где придется справлять ее? Впереди Алленштейн. По соседству со мной стоит немного рано прибывшая часть. Ей приказано расположиться в Кенигсберге. Счастливого ей пути!
Сегодня я получил зарплату польскими деньгами из расчета за один рубль – один злотый…»
20 декабря 1944 года (письмо от мамы)
«Дорогой Ленечка! Четвертая годовщина наступает, а война все тянется. Мы оба мечтаем Новый, сорок пятый год отпраздновать вместе с тобой, но придется терпеливо ждать. Родной мой! Проявляй бдительность и осмотрительность.
Зарвавшийся зверь бешеный, злодейства свои не прекращает, а мы будем и в дальнейшем надеяться, что скоро всем бедствиям наступит конец, что мы обязательно встретимся. Пока продолжаем писать письма.
Это единственное удовольствие. Нового у нас ничего, письма, кроме твоих, также не получаются. Ты пишешь, что у вас грязище, а у нас зима крепкая стоит с ноября. В декабре было 23 градуса мороза, но погода хорошая, много солнца.
В квартире у нас значительно лучше, чем в прошлые зимы, – 10–12 градусов тепла, а это уже терпимо, а если закрывать кухню – то совсем тепло. 31 декабря я выпью за твое здоровье (мне-то пить нельзя, но за твое здоровье выпью). Обнимаю и целую крепко, твоя мама».
Глава 12
«Марш» победителей (продолжение)
Февраль 1945 года
Восточная Пруссия. Именно тогда возникло странное явление, сведений о котором ни в художественной, ни в мемуарной литературе я не встречал.
В результате кровавых, бескомпромиссных и беспрерывных боев как наши, так и немецкие подразделения потеряли более половины личного состава и от крайней, ни с чем не сравнимой усталости начали терять боеспособность.
Черняховский приказывал наступать, генералы – командующие армиями, корпусами и дивизиями приказывали, Ставка сходила с ума, все полки, отдельные бригады, батальоны и роты топтались на месте. И вот, дабы заставить измученные боями части двигаться вперед, штаб фронта приблизился к передовой на небывало близкое расстояние, штабы армий располагались почти рядом со штабами корпусов, а штабы дивизий приблизились вплотную к полкам. Генералы старались поднять батальоны и роты, но ничего из этого не получалось. И вот наступили дни, когда как наших, так и немецких солдат охватила непреодолимая депрессия. Немцы километра на три отошли, а мы остановились.
Стояли солнечные весенние дни, никто не стрелял, и впечатление было, что война окончилась, а командование словно обезумело. Видимо стараясь выслужиться, мой командир Тарасов приказал мне с частью взвода, с новой американской радиостанцией СЦР (номер забыл) с радиусом действия до ста километров передислоцироваться ближе к переднему краю. Сборная мачта обеспечивала отличную работу.
На этой стадии наступления никто не пользовался ни шифрами, ни морзянкой. Все приказы шли открытым текстом, и эфир наполнен был многоярусным хриплым матом небывалого напряжения. А солдаты спали, и разбудить их было невозможно. Просыпались, болтали о своих довоенных похождениях, о не успевших эвакуироваться немках.
Котлов удивлялся. Заходишь в дом, и ни слова еще не сказал, а немка спускает штаны, задирает юбку, ложится на кровать и раздвигает ноги. И опять радист приносит приказ о наступлении. Надо обеспечить связью зенитно-артиллерийскую бригаду.
Шесть километров.
Траутенау.
Уже вечер. Подъезжаем к крайнему дому. Там наши артиллеристы, но совсем не из нашей бригады и даже не из нашей 31-й армии.
Селение – домов двадцать. Сержант-артиллерист говорит, что расположиться можно либо в первом слева доме, либо напротив. В остальных – фрицы, какая-то немецкая часть.
Пересекаем улицу. Дом одноэтажный, но несколько жилых и служебных пристроек, а у входа тачанка – трофейная немецкая двуколка, колеса автомобильные, на подшипниках. Лошадь смотрит на нас печальными глазами. На сиденье лежит мертвый, совсем юный красноармеец, а между ног черный кожаный мешок на застежках.
Я открываю мешок.
Битком набит письмами из всех уголков страны, а адрес один и тот же – воинская часть