Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Лучше б дерево не поминал: с ветки красавца-платана пал крючком на Расьоля помет. У француза свело подбородок: еще и так метко, зараза… Поискав в кроне древа, заприметил скворца. Как ни в чем не бывало, тот сидел и, если бы вместо него там сидел человек, можно б было сказать, что сидел и курил папиросу: из клюва поносистой птицы беззащитно свисал недоеденный наполовину червяк.
Рядом с находчивой шлепкой Расьоля прикорнула подсказкой коряга. Молодецки ее подхватив, для начала озленный прозаик взвесил небо мохнатой рукой, будто исполнив тем самым Атланта, потом замахнулся, просторно и складно, как если бы метил ракеткой на корте для снимка в журнал, от старания и напряжения сил чуть, правда, пукнул (совсем и неслышно!), изготовился бросить, но тут, в этот самый престижный для пленки момент, из кустов на него задышала оскалом измена. Прежде чем обернуться, Расьоль уже знал, что коряга его предала.
Лая не было. Место лая, алкая стегна и умело оттуда лакая, захватила клыками ланцетная боль…
Плюгавый зверь — тот же зверь, только сердитей. Защищаясь от мелкой, величиною с ежа, собачонки, джокер действовал резко, но наобум, однако ж промазать по морде три раза — чересчур даже для записного очкарика. Отряхнуть тварь с прокушенных шортов оказалось труднее, чем давеча — мысли о счастье (кой факт лишь доказывал справедливость соображенья Расьоля о том, что плохое всегда достоверней хорошего). И прежде-то не любитель поболтать на досуге с животными, француз сознавал, что без аборигенов со зверем договориться будет непросто. Однако все немцы куда-то некстати запропастились. Оставалось положиться на собственную смекалку. У той лучшего совета не нашлось, как внушить Расьолю идею непрестанного движения вокруг своей оси, что он и осуществил, вертясь волчком в разные стороны и наблюдая, как, прирученная центробежным движением, собака взмывает параллельно тропе глазастой соболиной шкуркой, прицепленной пастью к его тающей в ужас промежности. (Кто видел пляски эскимосов, тот поймет, на что это было похоже). Так и кружились с притопами, пока не послышался визг…
Старушка мелькала руками и голосила. Краем сознанья Расьоль оценил ее сдобренный страхом фальцет. Тварь послушалась, спрыгнула, притворилась хвостом и ушами скромнягой и, подхватив палку (кллыкъ!), понесла ее жезлом, отвоеванным в честном бою, к симпатично скулящей хозяйке.
Расьоль выдержал паузу — дело важное, если ты проиграл. Ляжка содрана в кровь, но могло быть, дружище, и хуже. Коли взять во внимание близость укуса к…, то — хуже гораздо!
— Спасибо вам, фрау. Очень вам данке шен, филен данк…
Отделаться галантностью от старушки не удалось. Пришлось смотреть, как та ругает вредителя-пса — точно поет колыбельную. По глазам лохматой зверюги француз видел, что взбучкой ее не проймешь. От боли хотелось выть и вопить. Плюс еще полотенце воняло: в нем жил торжеством дух врага.
Тут старушка взяла и заплакала. Коленки ее совестливо дрожали. Им вторило, постукивая вставной челюстью, назойливое лицо. Лицо вибрировало, как от самолетной болтанки, было дурно склеено, рассыпчато углами и очевидным образом угрожало превратиться в развалины при малейшей нагрузке извне.
Такой поворот пострадавшего озадачил. Он не знал, как себя повести, и оттого ощутил вдруг свою виноватость.
— Это, фрау, вы зря… Я не буду, никуда я не буду звонить. Найн телефониирен! Найн полицай! Перестаньте, прошу вас. Найн… Ну что ты поделаешь с этой каргой?.. Да отрите же чертовы слезы, мамаша!
Благодарность старушки за «найн» была беспредельна: она настояла доставить Расьоля на виллу. Сев кое-как в квохчущий курочкой древний «Фольксваген»-жучок, Жан-Марк осмотрел мельком рану. Рисунок ее напомнил о гладиаторах, пронзенных на римской арене сарацинским трезубцем. Сам сарацин расположился на заднем сиденье и покладисто, словно приглашая завершить ссору миром, обнюхивал мордой запотевший затылок француза, чем-то очень похожий на большой и серьезный кулак. Пару раз пес даже его подлизнул. «Фольксваген» куда-то свернул. Потерпевший вздохнул, осознав, что теперь арестован: быть ему бабкиным гостем…
— Вообразите картину: я сижу, раскорячив ноги, как в гинекологическом кресле, будто прыщавая девица, у которой нагрянули первые в жизни регулы, а этот божий одуванчик курлычет сердобольной чайкой и клюет меня в ляжку проспиртованными в водке салфетками, при этом ушлый пес вертит довольно хвостом и скалится. Точь-в-точь Мефистофель, — рассказывал Расьоль за ужином. — А куда было деваться? Вызови я «скорую», старушке несдобровать. Уж я знаю повадки здешних заводных птеродактилей с рацией на боку… Кстати, старушка, прознав, что я шрифтштеллер, возжелала мне вкратце поведать историю собственной жизни, используя, кроме немецкого, еще три языка: от окоченевшего суставами английского до невменяемого португальского, а по пути заскочила проведать их итальянского соседа по хоспису, который в этот солнечный день ощутимо страдал от трясучего паралича. Так вот, из того, что я понял, выходит, будто фрау Иммергрюн (так ее звать) в сорок четвертом году работала в ведомстве Риббентропа. Не обольщайтесь, коллеги: всего только юной уборщицей. Она мне и фотографию показала, воркуя растроганно: «О, югенд-ди-югенд!» Мышка-норушка в белом передничке, а взгляд у самой озорной, как у всех этих фрейлейн, которым внушили, что вольный секс с арийцем и окучивание его сперматозоидов является высшим уделом образцовой немецкой гражданки… Короче, ничего особенного: в сорок пятом перевели подметать виллу Геринга, которую спустя восемь недель захватили союзники. Потом — блиц-любовь с капитаном ВВС США. Потом — слезное расставание, весть о беременности и, как следствие, рождение внебрачного неарийца. Потом смерть младенца от скарлатины и недолгий период отчаяния, потом — служба в правительстве Аденауэра (в прежнем качестве), а потом, вплоть до Коля, менялись уже лишь правители, а она всякий раз оставалась за каждым из них подметать, покуда не вышла на пенсию. Разумеется, у меня созрел к ней вопрос: при ком было чище? Щебетунья потупила глазки и скромно ответила: «Шмутц эст шмутц» — в смысле грязь есть грязь, а клозет есть клозет, в общем, repetitio ets mater studiorum. После чего продолжила опыты с проспиртованными салфетками. Между прочим, мне стало как будто больней.
Суворов подумал: насчет бабки он лжет. Слишком смахивает на цитату. Выдает потребность все округлять в метафорический смысл. Писатель читает писателя по запятым — не по точкам. Такова общепринятая грамматика обоюдных притворств. Вечный поиск своей идентичности в том, что и как округляем. Гармония вожделенной неправды. Акробат встал на голову и, вибрируя на канате, держит мускулом фразы баланс. Что ж, не будем пинать…
— Надеюсь, жизненно важные органы не задеты? — осведомился Суворов и сделал руками «гав-гав».
— С органами, милейший, полный порядок. Боевая готовность номер один. Только вот передвигаться неудобно: ощущаешь себя переполненной тумбочкой, да еще на подпиленных ножках…
— Вам идет, старина.
— Дарси, пырните, пожалуйста, вилкой соседа. И не промахнитесь в жизненно важный орган.
— Расьоль, когда вы злитесь, у вас шевелится лысина. Честное слово! Будто на ней поднимаются дыбом невидимки почивших волос.