Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Итак, даже всякому неучу известно, что мародёрство — дело бесчестное, позорное и, можно не сомневаться, содержит в себе грех, достаточно тяжкий для того, чтобы в старости мучиться им и принимать меры во его искупление. Но, не исключено, мало кто задумывался над тем, что поступки человека зависят большей частью не от него самого — воли его, характера, воспитания, ума, страстности, — а от сложившихся обстоятельств, подобно тому, как самочувствие наше находится в прямой связи с внешними условиями — ясной или пасмурной погодой, направлением ветра, положением планет, принятой пищей и прочим. В трудные времена не то что простолюдины, по и многие уважаемые из среднего сословия, считавшие себя кристально чистыми, богобоязненными и твёрдыми в принципах благонравия, бывает, совершенно изменяют свой облик, и значительно чаще в худшую сторону, нежели в лучшую. Так, люди, всячески порицавшие мародёрство, о котором слышали из рассказов отцов и дедов, сами попав на войну — войну своего поколения, — не могли, однако, устоять перед искушением обобрать вражеский труп, например, лежащий в канаве, или тайно вытряхнуть на свою походную скатёрку содержимое ранцев, снятых с плеч их же убитых сотоварищей, с которыми изо дня в день делили кашу из котелка и место у костра, или же пошарить в карманах раненого офицера, пока полковые лекари не привели его в чувство, или, наконец, бряцая оружием, отнять у мирных жителей их достояние — всё, что только уместится в перемётных сумах, — деньги, одежду, дорогую посуду, еду и даже тряпичную куклу... Вот слабость человеческой природы!
Мародёры осторожны и изобретательны. В них отсутствует чувство патриотизма; их не встретишь в цепи солдат, идущих в рукопашную или штурмующих неприступную фортецию, их, как ни старайся, не разглядишь в кучке героев, дерущихся насмерть за свой опалённый, тысячу раз простреленный, но не склонённый стяг. Понятие чести и долга выпадает из их памяти вскорости после того, как на поле боя прогремят первые ружейные залпы. Они не отличаются ни чинопочитанием, ни дисциплиной, им чуждо рвение к исполнению приказов, равно как и рачение в исправлении своих прямых обязанностей, зато в очереди за похлёбкой они выглядят весьма добрыми вояками и обыкновенно главенствуют в болтовне за бутылочкой вина, а также верховодят в неопасных вылазках до баб. Не нюхавши большого пороха, они умудряются пролезть в число награждённых. Не зная жалости, они истязают крестьянина, если подозревают, что тот утаил от них часть скарба, и глумятся над его домочадцами. Естественно, что они не пользуются в народе уважением. Не зная меры в своей ненасытности, они способны ободрать как липку собственного брата солдата: подстерегут, ограбят, после чего со спокойным сердцем пустят ему пулю в лоб. Вот каковы их подвиги. Ходят мародёры стаями, в трудную минуту друг за дружку держатся, но добро своё один от другого стерегут зорко. Перед маршалом стоят — грудь колесом, а чуть поднажмёт противник да подсыплет перцу — и чужим, и своим покажут, как ловчее уносить толстую мокрую задницу в кусты. Знают место в бою: убегающего противника преследуют первыми — и вся добыча их; в неприятельскую крепость врываются вторыми, ибо знают, что первые могут быть убиты, и опять все сливки достаются им. С отбоем, с луною приходит самое их время: будто тараканы в ночи на оброненных хлебных крошках, сидят мародёры на трупах и складывают в свои бездонные карманы всё, что прилипло к их рукам и рыльцам. Мародёры слабы здоровьем, они частенько оказываются в лазаретах с какой-нибудь не очень опасной хворобой; мародёры слабы ногами, они — сплошь и рядом среди отставших; мародёры держат нос по ветру: поблазнит жалованием — они уж у казначея, повеет баталией — они при обозе, и тогда маркитант мародёру первый друг. Не секрет, иной раз бывает затруднительно провести грань между фуражированием и мародёрством, между разведкой и откровенным разбоем, между конфискацией и воровством. Всё зависит от того, в чьих руках вожжи. Очень любят мародёры править повозкой. Но горе лошадям, коли мародёр на облучке, горе и колёсам, коли жаден возница...
Шатия-братия, среди которой оказались Александр Модестович и Черевичник, представляла собой не только разноплеменное собрание, но и довольно живописное зрелище. Здесь были немцы, итальянцы, португальцы, французы... И не юнцы — спелые в большинстве своём фрукты, познавшие бытие с самых разных сторон, но обретшие зрелость на той стороне сада, какая обращена к Марсу, — не на лучшей, надо сказать, стороне, да уж как занесла судьба; хотя и хаживали одними дорожками со смертью, но и богатства, порой сумасшедшие, держали в руках, и жили нескучно. Лица все загорелые — плоды каштана вместо лиц; усы выцветшие — лён да и только! И мундиры национальных армий — пёстрый ковёр на дороге. Лошади добротные под ними, откормленные в тылах, да ещё за каждым по две-три навьюченных идут. Сундуки и корзины приторочены к сёдлам, на сундуках узлы с тряпьём, а на узлах — и там и сям женщины — солдатские подруги, походные жёны да невесты, разряженные, что царские куклы, тоже ищут счастья под Марсом; восседают, как клуши на гнёздах, но лицедействуют, прикидываются амазонками; крепятся из последних сил, терпят тяготы кочевой жизни, бусами-жемчугами отмахиваются от слепней. Александр Модестович из любопытства заговаривал с некоторыми — польки, немки, жмудинки. Были и православные белорусские юницы — не иначе, из крепостных, беглые. Но сами они о своих хозяевах не заговаривали, а Александр не выспрашивал, ибо и в прежние времена имел сочувствие к подневольным, а ныне тем более. Да как будто и не были они уже подневольными. Кому-кому, а девкам, падким на мужскую ласку и не стыдящимся мятого передника, Наполеон Бонапарт даровал свободу. И они с горячим желанием ублажали любезных кавалеров: прямо на травах, в придорожной пыли.
Через свои деревни Александр Модестович проезжал, опустив голову, прикрывая лицо полями шляпы. Ему не хотелось, чтобы кто-нибудь из крестьян узнал его в толпе иноверцев. И Черевичник, видно, чувствовал неловкость — спешивался, прятался за гривой коня. Однако опасения их были напрасны. Кроме самих иноверцев, во всей округе, казалось, не было ни души. И в Слободе, и в Дронове, и в Русавьях дома стояли с выбитыми окнами, с сорванными дверьми; тут и там чернели пожарища. Покинули жильё люди, оставил свой храм и Бог — главный из куполов русавской церкви обрушился, другие были обуглены или покрыты слоем сажи.
Клубилась над дорогой пыль, скрипели повозки, время от времени ранили сердце чужие слова, чужие песни; Александр Модестович оборачивался — родные ли он проезжает места? Звенели в раскалённом воздухе оводы...
В усадьбу заворачивать не было никакого желания, сжалась в горький комок трепетная душа: что проку лить слёзы над угольями да вздыхать над растоптанными цветниками? что проку бередить больное место?.. Даже головы не повернул Александр Модестович в сторону благословенного уголка, родительского гнезда, где всего неделю назад царили разум и любовь, где теснились постройки и полнились закрома, а теперь свистел пустынник ветер, и даже ласточке, пожалуй, негде было укрыться. Зато новые знакомцы Александра Модестовича, обратившие внимание на развилку дороги и тут же нарисовавшие у себя в воображении сокровища тюильрийского дворца, оставили вьючных лошадей и подруг на попечение маркитантов и сделали вылазку. Впрочем, скоро они вернулись разочарованные и с пустыми руками. Сказали, что видели красивый парк. Да развели руками: что с парка возьмёшь! От построек же только брама и сохранилась. Может, решили солдаты попугать подружек, чтобы крепче за них держались, наговорили ужасов: под той-де брамой четверо повешенных драгун, и ещё куцые лисы — на задних лапах привстают, гложут ступни повешенных. Смеялись мародёры: «Вот мрачная картина!» Александр Модестович вздрагивал: «Боже! Что творится на родной земле!»