Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Я трус?
Вероятно. Мне удивительно, что ты до сих пор прощаешь меня…
– Мне тоже, – проворчал Илья, откладывая письмо в сторону.
Здравствуй, моя дорогая.
Сегодня я видел удивительнейший сон. Наш дом. Наших детей – мальчика и девочку. Видел тебя в новом платье с кружевной оторочкой. У тебя была соломенная шляпка, которую ветер норовил украсть, а ты боролась с ветром.
И смеялась.
Как же скучаю я по твоему чудесному смеху. Голос моей жены – это скрежет ножа по стеклу, по раскаленным добела нервам. И всякий раз мне кажется, что я вот-вот сорвусь.
Но ты права – пока не время.
Скоро, совсем скоро я буду свободен. И тогда ничто в мире не разлучит нас.
– Очаровательно, – Далматов перебирал письма, содержимое которых, впрочем, не слишком сильно различалось. – Неужели этому верили? Слушай, Лисенок, почему вообще вы такие доверчивые? Нет, я понимаю, что любовь и все такое. Но здравый смысл куда девается?
– Какой здравый смысл?
Милый ангел. Солнце. Свет моего дома… тот, кто писал эти строки, умел находить слова.
– Обыкновенный. Мужик женат и женат прочно. И судя по тому, сколько грязи он льет на свою жену, бросать ее не собирается. Вот послушай…
…сегодня она целый день жаловалась, а мне не оставалось ничего, кроме как слушать эти жалобы и утешать ее. Больше всего мне хотелось надавать ей пощечин. Неужели не видит она, насколько нелепа, уродлива? До чего утомительна в своем нытье, в вечном всем недовольстве… Мне кажется, что весьма недалек тот день, когда я не выдержу.
– По-твоему, нервы у него все-таки сдали, и он убил Веру? – спросила Саломея, складывая письма.
– Как раз наоборот. Нервы сдали у любовницы. Он явно не собирался разводиться.
– Но… не понимаю.
– Чем больше жалоб, тем меньше в них правды. Это… – Далматов щелкнул пальцами, выдергивая из воздуха нужное словцо, – как дымовая завеса. Кто хочет развестись – разводится. Кто не хочет – ищет обстоятельства, которые делают развод невозможным.
…я на пределе. Не спал всю ночь. Смотрел на нее. Мне хотелось взять подушку и накрыть ее лицо, прижать руками и коленом, держать, пока она не затихнет. Что меня остановило? Лишь страх. Не за себя – за себя я давным-давно не боюсь. Но разве имею я моральное право ставить тебя под удар? Случись убийство, такое, которое выглядело бы убийством, я буду первым подозреваемым. А когда узнают о нашей связи, что неизбежно, то подозреваемым единственным…
…ты говоришь о разводе. Но разве Герман допустит развод? Или наш брак? Он сочтет наши с тобой отношения плевком в его душу и не допустит, чтобы…
…милая, потерпи, пожалуйста. Мне тоже нелегко. Я хочу быть с тобой каждую секунду оставшейся жизни. И вот увидишь, так все и случится. Мы уйдем из этого дома, от этих людей, только ты и я. Ты говоришь, что у тебя достаточно денег? Но разве я могу их принять? Кем буду я в собственных глазах? Альфонсом? Бесхребетной тварью, которая молча приемлет неприемлемое? Нет, солнце мое, я перестану быть собой, если соглашусь на твое предложение. Это я должен обеспечить нам будущее, и видит Бог, что я найду способ. Ждать уже недолго. И только вера в то, что наши судьбы вскоре соединятся – а иное и представить себе невозможно, – позволяет мне жить, дышать. Любить.
– А если все-таки правда? – Саломея дважды перечитала последнюю фразу. – Если он ее и вправду любил? А жену – нет.
– Никто не любит жен, – ответил Далматов, приглаживая взъерошенные волосы. – Отчасти по этой причине я и не собираюсь жениться. Пока, во всяком случае.
– А потом? Ты встретишь ту единственную, которая заставит забыть о принципах?
– Во-первых, Лисенок, принципов у меня нет. Во-вторых, любое разумное адекватное существо рано или поздно начинает задумываться о продолжении рода. Я не думаю, что буду исключением. Равно как и не верю вот в это.
Далматов сложил письмо и вернул в стопку.
– Он пишет ровно то, что его визави желает читать. Это сделка, условия которой не оговорены, но обозначены.
– Хорошо, тогда почему он хранил письма?
– Он? Он не хранил. А вот она – вполне. Женщины сентиментальны. И доверчивы.
– А еще мстительны, – Саломея собрала письма. – Надеюсь, учтешь, если вдруг в твоей голове появится светлая мысль украсть мой брегет. И еще. Как письма попали к Вере?
– Ей отдали. Как доказательство, – предположил Илья, поворачивая светильник дырой к стене. – Или подбросили. Надеялись, что обнаружит. Такая анонимная посылка…
– Она обнаружила, и ее убили.
Стопка писем, лживая история чужой любви. Далматов прав: не бывает ее, чтобы до гроба.
А мама? Она же любила отца. И он ее тоже. Долго и счастливо… умерли в один день.
– Лисенок, – Далматов тронул влажные волосы, – я не знаю, о чем ты думаешь, но настроение твое мне не по вкусу.
– Все нормально, – солгала Саломея. – Если ее убили, то как?
– Ну… есть одна мысль. Проверить надо… заглянуть.
– Куда?
– В архивы. Ты не помнишь, сколько положено хранить истории болезни? Нет? Ну и черт с ним, на месте разберусь. А ты с народом поговори. Хорошо?
Саломея кивнула: поговорит. Всенепременно.
Клок волос на столе выглядел мерзко, но куда менее мерзко, чем письма. С Андрюшкой бы поговорить. Но как выяснилось, Андрюшка исчез. В доме вообще было странно пусто.
К полудню прибыли чистильщики – крепкие ребята в оранжевых комбинезонах. Они работали быстро, с огоньком, время от времени перебрасываясь шутками. И постепенно комната очищалась не только на физическом, но и на ментальном плане.
Милослава все равно зажгла иерусалимские свечи, которые закупала оптом, со скидкой, и прошлась по периметру, крестя углы. Заговор она читала по памяти, лишь изредка подглядывая в распечатку.
Парни в комбинезонах, если и были удивлены, то виду не подавали. Она же торопилась, зная, что Герман не одобрит. К счастью, его не было дома. И никто не мешал Милославе освобождать это место от грязи. А заодно избавляться от собственных мыслей, от воспоминаний, что нахлынули вчера, помешав уснуть, и с тех пор не оставляли.
Милослава выбиралась из их омута, повторяя слова заговора, крестилась, касаясь холодного лба горячими пальцами. И свечи трещали, но не гасли.
Когда свеча гаснет, Бог отворачивается. И тогда спасения нет.
А Милославе очень хотелось спастись.
Она выпроводила команду – в доме по-прежнему была неестественная неживая тишина – и вернулась в комнату, подумывая над новым обрядом.