Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Однако широкий, даже всеобщий переход итальянцев на сторону античности начинается лишь в XIV в. Для этого было необходимо развитие городской жизни, которое было достигнуто в одной только Италии и лишь теперь. Для этой городской жизни характерны: совместное проживание и фактическое равенство дворян и горожан[359], образование однородного общества (с. 94), испытывавшего нужду в образовании и имевшего на то досуг и средства. Однако образование, как только оно почувствовало желание расстаться с фантастическим миром средневековья, не было в состоянии так вот вдруг, через чистую эмпирию перейти к познанию физического и духовного мира: для этого оно нуждалось в вожде, каковым вызвалась служить классическая древность во всей ее полноте объективных, самоочевидных истин во всех областях духа. Форма заимствовалась отсюда с благодарностью и восхищением; иногда античность составляла основное содержание этого образования[360]. Способствовала этому также и ситуация в Италии: со времени падения Гогенштауфенов Священная Римская империя или вовсе отказалась от притязаний на Италию или же была не в состоянии там удержаться, папский же престол был переведен в Авиньон. Большинство существовавших здесь в реальности государственных режимов утвердились насилием и были нелегитимны; в таких условиях пробудившийся к сознанию дух старался обрести новый устойчивый идеал. Потому-то так и случилось, что видение и даже императив римско-итальянского мирового господства прочно утвердились в умах итальянцев, а в лице Кола ди Риенцо они попытались обрести даже и свое практическое воплощение. То, каким образом взялся он за разрешение этой задачи во время своего первого трибуната, могло вылиться только в презабавную комедию, однако воспоминание о древнем Риме образовывало надежный базис для национальных чувств. Заново вооружившись своей культурой, итальянцы скоро на деле почувствовали себя самым развитым народом в мире.
Нашей ближайшей задачей является теперь показать это духовное движение не во всей его полноте, но лишь во внешних проявлениях, в основном у его истоков[361].
* * *
Начать с того, что сами римские развалины[362] окружены теперь совсем иными чувствами уважения и трепета, нежели во времена, когда были составлены «Mirabilia Romae»{222} и компилятивное сочинение Вильгельма из Мальмсбери{223}. Фантазии благочестивого паломника, человека, верующего в волшебное, охотника за сокровищами[363], отступают в путевых заметках на задний план перед чувствами историка и патриота. В этом смысле и следует понимать слова Данте[364]: камни римских стен заслуживают благоговения, и та почва, на которой выстроен город, благороднее, нежели об этом склонны судить люди. Нескончаемая череда юбилеев{224} почти не оставляет по себе следа в литературе в собственном смысле слова. Самое ценное, с чем возвращается домой Джованни Виллани с юбилея 1300 года (с. 55) — это принятое им решение заняться писанием истории, к чему его побудило созерцание римских развалин. Петрарка дает нам еще одно свидетельство умонастроения, находившегося на водоразделе между классической и христианской древностью. Он рассказывает, как они с Джованни Колонна{225} часто забирались на гигантский купол терм Диоклетиана[365]. Здесь, на приволье, посреди глубокой тишины, в виду открывавшейся во все стороны панорамы, они беседовали, бросая время от времени взор на окружающие развалины, не о делах, не о ведении домашнего хозяйства и не о политике, но об истории, причем Петрарка по большей части принимал сторону античности, Джованни же — христианства. Говорили они также и о философии, и о первооткрывателях искусств. Как это нередко случалось и после них, вплоть до Нибура и Гиббона, мир римских развалин пробуждал в людях склонность к исторической созерцательности.
* * *
Те же самые смешанные чувства обнаруживает и Фацио дельи Уберти{226} в своем написанном около 1360 года «Dittamondo», вымышленном визионерском описании путешествия, в котором его сопровождает древний географ Солин{227} — подобно тому как Вергилий сопровождал Данте. И как они посещают Бари, чтобы почтить св. Николая, а Монте Каргано — в память архангела Михаила, так и в Риме упоминается легенда об Арачели и св. Марии в Трастевере, однако мирское великолепие древнего Рима явно берет здесь верх. Благородной наружности старуха{228} в разодранном одеянии (это сам Рим) повествует им исполненную славы историю и подробно изображает древние триумфы[366]. Потом она проводит чужестранцев по городу и дает им пояснения относительно семи холмов и обилия руин — che comprender potrai, quanto fui bella{229}!
К сожалению, что касается следов античности, этот Рим авиньонских и схизматических пап был уже совсем не тот, что всего лишь одним поколением перед этим. Губительным опустошением, лишившим примечательных черт наиболее важные из еще сохранявшихся зданий, явился снос 140 укрепленных домов наиболее видных римских граждан, проведенный сенатором Бранкалеони около 1258 года. Ведь не приходится сомневаться, что знать заселяла наиболее сохранные и самые высокие развалины[367]. И все-таки в те времена в городе оставалось несравненно больше остатков старины в сравнении с тем, что высится здесь теперь. Так, возможно, многие руины еще сохраняли свою облицовку и мраморные инкрустации там, где ныне остался один лишь каркас из обожженного кирпича. Это послужило импульсом для серьезной топографии древнего города. В экскурсиях Поджо по Риму[368] обследование самих развалин было впервые тесно связано с изучением древних авторов и надписей (в их поисках он облазил[369] все заросли); фантазия отступила здесь на второй план, а воспоминания о христианском Риме сознательно опущены. Вот бы сочинение Поджо было обширнее и снабжено иллюстрациями! Он застал намного больше сохранившихся памятников, чем Рафаэль восемью десятилетиями спустя. Сам Поджо еще видел гробницу Цецилии Метеллы и колоннаду одного из храмов на склоне Капитолия: сначала в целости, а позднее — уже в полуразрушенном виде, что объяснялось несчастливой способностью