Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Чаеторговец Грибушин, известный меломан, узнал ее на улице и уговорил дать концерт в Летнем театре. Там она впервые исполнила песню, которую Осипов написал про нее и для нее. Быть может, родина ее на островах Таити… Украдкой он сумел сунуть ей в руку листочек со словами, а на музыку она их положила сама. Исполняя эту песню, она смотрела только на него, в глазах ее блестели слезы, и он тоже плакал, не стыдясь, как ребенок.
В тот год стояло необычайно долгое бабье лето. Большая часть гонорара за концерт пошла в партийную кассу, на остальные деньги Казароза сняла дачу на правом берегу Камы. Там они с Алферьевым прожили дней десять, пока не зарядили дожди. Осипов пару раз наезжал к ним в гости. Катались на лодке, ходили в сосновый бор за грибами. Окна их спальни выходили на запад, по вечерам стекла, занавески, обои на стенах становились розовыми от заката. Потом погода испортилась, и они уехали.
– Вчера мы не успели поговорить, – вздохнул Осипов. – Я нарочно к ней не подходил, не хотел волновать ее перед выступлением. Думал подойти после концерта, чтобы не афишировать наши отношения на публике… Дай еще папироску.
Чирканье спички о коробок резануло ухо. Вокруг стояла мертвая тишина. В такие минуты, если верить бабушке, слышно, как в огороде крот нору роет.
– Она вас узнала? – спросил Вагин.
– Как она могла меня не узнать! Для такой любви пять лет – не срок.
Осипов поднялся.
– Пойдем, покажешь ее сумочку. Возьму что-нибудь на память.
Из того, что в ней осталось после Свечникова, он выбрал пустой пузырек от духов в виде лебедя. Вагин понял, что эта птица всегда будет напоминать ему о маленькой пери, которую Осипов повстречал на своем крыловом пути.
– Можно, я у тебя заночую? – спросил он. – А то меня не только Свечников ищет. Сосед говорит, днем приходили двое милиционеров. То ли опять вспомнили, что я бывший эсер, то ли жена, стерва, на меня наябедила.
– Вы же с ней не живете.
– Не живу, но захожу иногда. Вчера вечером, например, заходил.
– Пьяный?
– Да нет, не особенно.
– И что вы ей сделали?
– Полежал с ней, как она просила, – сказал Осипов, – заодно тридцать тысяч взял из-под матраса. Казарозу завтра хоронят, отдал на похороны.
В домах напротив гасли огни, лишь окна подъездов желтыми переборчатыми колодцами стояли в темноте.
За этими домами находился зоосад, разбитый на месте старого кладбища для именитых граждан. Прах не переносили, под клетками и вольерами лежали чиновники в ранге не ниже коллежского советника, владельцы железоделательных и медеплавильных заводов, купцы 1-й гильдии, отставные генералы и полковники, преподаватели гимназии, доктора с немецкими фамилиями. Место было обжитое, с видом на Каму и заречные дали, и при этом – в центре города. Свечников тогда решил, что Казароза должна лежать здесь, но, к счастью, в губисполкоме с ним не согласились. Получить разрешение не удалось, не то все эти львы, медведи, обезьяны, обступившие нарисованную Яковлевым крошечную женщину, десятилетиями совокуплялись бы и гадили у нее над головой.
Похоронили ее на кладбище над речкой Егошихой, в которой мальчишки ловили пиявок для двух городских аптек, на краю широкого лога, отделявшего город от слободы пушечного завода. Могилы давно выбрались из-под сени лип вокруг единоверческой Всехсвятской церкви с ее когда-то скромным погостом и несколькими потоками сползали всё ниже по склону, обтекая четко очерченные прямоугольники инославных и иноверческих кладбищ. Лютеранское примыкало к польскому, еврейское – к татарскому, которое, в свою очередь, делилось на две неравных половины. В меньшей шеренгами стояли четырехгранные, увенчанные каменными чалмами столбы, зеленела замшелая арабская вязь на плитах, большая пестрела жестяными полумесяцами на беспорядочно вкопанных в землю жердинах и колышках. Между крайними из них и пышным некрополем чешских легионеров, умерших от тифа в местных госпиталях, вклинился язык недавних православных погребений. На самом его острие, на холмике из темной, еще не просохшей глины, белел свежий сосновый крест с надписью из точек разной величины, в две строки выжженных раскаленным гвоздем: «Зинаида Георгиевна Казароза-Шеншева, актриса. Ум. 1 июля 1920 г.».
Когда родилась, не написано. «Быть может, ей всегда всего пятнадцать лет», – вспомнил Свечников. Никто не должен знать, сколько их было на самом деле. Настоящая женщина скрывает свой возраст даже после смерти.
– Мы сюда ехали в одном вагоне, – говорил стоявший рядом Нейман. – Она не знала, кто я такой, познакомились, я представился ее поклонником. В Глазове на вокзале вместе пошли за кипятком, в очереди она мне анекдот рассказала. Значит, немец едет по железной дороге и спрашивает попутчика: «Почему у вас в России все станции называются одинаково?» Тот удивляется: как это, мол? «А вот так, – отвечает немец, – на всех станциях написано одно и то же: кипяток, кипяток, кипяток». Утром прибываем на место. Поезд еще не остановился, стоим с ней у окна, вдруг она говорит: «Станция Кипяток. Приехали». Смотрю, у нее всё лицо в слезах.
Обходя такие же, не успевшие затравянеть холмики, потянулись к церкви, к трехсводчатой арке кладбищенских ворот, где прозрачные девочки торговали бумажными цветами и нищие сидели в горячей пыли. Здесь дожидалась запряженная Глобусом редакционная бричка.
Шли гуськом, впереди – Вагин, по дороге на кладбище подробно пересказавший свой ночной разговор с Осиповым. Понятно было, кого Казароза во время концерта увидела в задних рядах, но вспомнить не могла.
Нейман шел сзади.
– Мы там с утра всё обшарили, – негромко проговорил он в спину Свечникову. – Револьвер не нашли.
– Кто-то поживился раньше вас?
– Не думаю. Искать начали затемно.
– Получается, что стрелял не Попов?
– Похоже на то.
– Кто тогда?
– Не волнуйтесь, разберемся. Караваев этим займется.
– А вы что же?
– Меня вызывают в Москву, – виновато сказал Нейман. – Через час поезд.
Почернелые деревянные кресты сменились коваными, а то и литыми, чугунными. Вышли на центральную аллею. Появились оградки, решетки, скамеечки, скорбящие девы с отбитыми носами, постаменты с каменной драпировкой и мраморными урнами, полными прошлогодних листьев, семейные склепы, похожие на павильоны минеральных вод, но даже здесь выделялось воздвигнутое на самом краю аллеи гранитное надгробие первого в городе эсперантиста Платонова. Сикорский считал его своим учителем.
Платонов был купец 1-й гильдии, владел обувным магазином и десятком сапожных мастерских. Эсперанто он увлекся уже в преклонном возрасте, зато с такой страстью, что наследники пытались объявить его сумасшедшим, когда львиную долю состояния он завещал на пропаганду идей доктора Заменгофа. Часть этих денег лежала в банке Фридмана и Эртла. Своим амикаро Платонов продавал обувь с половинной скидкой. Объявления публиковались в журнале «Международный язык», заказы стекались к нему отовсюду, вплоть до Москвы и Петербурга. Все русские эсперантисты носили его сапоги. Бывало, незнакомые между собой люди по ним признавали друг в друге единомышленников.