Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Сначала я ныла — не надо экскурсовода, не надо, предполагала, что сейчас выйдет артистичная дама и давай, мотая кистями длинной вязаной шали, воздымая руку и закидывая голову, примется, театрально подвывая, читать отрывки из «Турбиных», педалируя и закатывая глаза. А то еще и споет:
— Целую ночь соловей нам насвистывал…
Ой, только не это. Мой любимый романс.
— Не надо экскурсовода!!! — умоляла я.
Ну что ж я такая недальновидная! Как я вообще могла, как я смела предположить, что такой дом, такое место может позволить себе пошлость и навязанную театральность! Все наоборот. Ирина, научный сотрудник, фамилии так и не узнала, держалась так незаметно, говорила так по-человечески, незаученным тоном, негромко, спокойно, что только украсила наше пребывание в доме Михаила Афанасьевича.
«Боже, какими мы были наивными, как же мы молоды были тогда!»
Пошел дождь. Летний. Теплый. Он шлепал по кустам, как будто легко хлопал в ладошки. Город молчал, и молчали дома. Мы сидели на веранде булгаковского дома, пили чай по рецепту бабушки Турбиной, настоянный на смородиновых ягодах и вишневых листьях. Мы пили чай с тыквенным и ореховым вареньем, с вишневым пирогом. Мы пили чай, слушали дождь.
«В час, когда ветер бушует неистовый, // С новою силою чувствую я // Белой акации гроздья душистые // Невозвратимы, как юность моя, // Белой акации гроздья душистые // Неповторимы, как юность моя».
У Сережи абсолютно свои личные бережные, теплые отношения с историей. Мне кажется, история тоже любит Сережу и раскрывается ему, и доверяет ему. Как ворон Карлуша.
Куда он потащил меня, человека, мягко говоря, непредсказуемого, закрытого, сующего нос в тайны бытия? Человека, который дружит с седыми древними мольфарами и несет груз скорби по тем ученым людям и красивым женщинам, сожженным неправедно на инквизиторских кострах?
Правильно. Мы потащились на Лысую гору.
Сначала Сережа подвел нас с Лорочкой к высокой-превысокой лестнице. Конца ее снизу даже не видно.
Ну что, поднимемся?
— Это она? — От любопытства я стала пританцовывать. — Лысая гора? Да?
— Ну как сказать, — Сережа ответил нехотя, — это не самая главная Лысая гора.
— Дополнительную открыли? — брякнула я. — Все ведьмы на главной не помещаются? — и полезла наверх.
Еще бы не Лысая гора, вокруг этого спуска дома под номером 13. «Не главная, — ворчала я про себя, — они просто делиться со мной не хотят, — конечно главная», — перлась я наверх с несокрушимой силой.
Макушка горы действительно оказалась лысой. Но не потому, что была истоптана сотней ведьм, колдуний и прочей нечисти. А потому, что была выложена аккуратной плиточкой.
— Чего мы сюда притащились? Спляшем, что ли? — предложила я.
Но Сережа вдруг опечалился. Он показал рукой туда, далеко, на высокую гору напротив и сказал грустно:
— Вооон там, собственно, он и встретил ту гадину.
— Кто? Сережа, кто кого встретил?
— Олег.
— Олег?
— Князь Олег. Там змея его и укусила. Там он и похоронен.
Сережа печален. И я, повинуясь талантливому рассказчику и ведомая им по спиралям времени, вижу сама, как князь Олег, спустя четыре года после предсказания вещуна, вдохновленный победой в очередной битве, говорит своим братьям-соратникам, мол, так, а конь мой, от которого смерть я должен был принять, где же? А ему — дак, княже наш, ты, конечно, извини, но нету коня. Помер же. Ты подзабыл, наверное.
«Ах да, точно! Вот бедняга, — вспомнил князь, хлопнув себя ладонью по лбу, — как я мог забыть, друг мой верный помер».
Тут бояре уши прижали, головы — в плечи, глаза долу, ожидая, что князь, запальчивый в гневе, поколотит их, а то и на кол, ой-ой!
А князь ничего, нормально. Доволен, что вдохновенный кудесник ошибся. Говорит:
«А что, други мои? Верить ли волхвам-кудесникам, а?»
Тут все радостно: «Неее, княже, не вееерить!»
«Конь помер, а я-то — живой!» — выхваляется князь.
«Живой, батюшка ты наш, солнце наше ясное, живой!» — шумит свита.
«А ну-ка, пойдем посмотрим… — закручинился тут князь, — поклонюсь я коню моему. Даром убили конягу. Жил бы еще и жил, в делах моих ратных был бы верен, с поля боя выносил бы, мча, как стрела».
И ослушаться никто не хочет, боятся сказать, мол, может, отдохнешь лучше, княже наш светлый, после брани жаркой. Нет. Тащатся за ним все в гору. (Как я вот сейчас — на дополнительную Лысую.) Лезут послушно кланяться. Скелету коня.
А гадюка та самая, не будь дурой, его и подстерегла. Олега. Князя. Цап. И все. Вот бедняга. Говорили же ему — куда лезешь, зачем? Но от судьбы разве убежишь?
И поэтому наш Сережа тоже стал невесел, голову повесил. И мне в данном случае больше Сережу жалко, потому что, если бы Олег слушал советников своих, если бы они не трусили его отговорить, он, может, еще много всяких дел для Киева сотворил.
А Сережу уже было не унять в его печали. Смотри — ведет он сверху рукой широко от плеча. Вон там жил люд рабочий: ремесленники, гончары, кожемяки, строители, которые создавали сегодняшний Киев. А недавно совсем, лет пять — десять назад, набежали варвары, верней, понаехали, да и принялись сносить такие драгоценные для нас, киевлян, да и для всех-всех, кто Киев любит, исторические постройки, строить виллы, обносить все высокими заборами и рубить! рубить! рубить деревья.
Сережа умеет рассказывать. И Лора умеет сочувствовать. У них у обоих теплые щедрые души.
Мы стояли с ними, молчали, а на моих глазах прошлое, еще недавно видимое и осязаемое, растворялось в пошлых безвкусных застройках.
— Господи, смотрите, ребята, — вытянула я шею, — рубят деревья! — ахнула я и рассказала друзьям моим ужасную историю.
* * *
Недалеко от моего дома рос дуб. Он помнил наш город молодым, он помнил самых древних жителей нашего квартала маленькими. Он помнил войну и горе, он помнил первые после победы свадьбы и рождение детей. Мы все — в переулке восемь домов — очень гордились нашим дубом. Крепкий, огромный, живой, живее некуда. Ни одной сухой веточки. Желтел по осени позже всех, ронял листики красные и ярко-желтые, блестящие глянцевые, катились желуди, снимали перед осенью шляпки, и тихонько прорастали то там, то тут новые дубки. В его могучих ветвях весной собиралось столько птичьего народу, что, когда они просыпались на рассвете все, стоял такой ликующий переливчатый гвалт — мы нарадоваться не могли. Там шумели, галдели, учили, кормили, воспитывали. В начале августа с его кроны срывались стаи и учили своих детей летать, делали круги над нашим переулком. Мы благодарно и радостно задирали головы — наши. Наши ставят на крыло малышей. Жизнь продолжается. Думаю, что прилетали к нам одни и те же много лет, потому что они нас совсем не боялись. Заглядывали в окна, садились на крыши домов, малышня, бывает, падала, но мы, наученные, как правило, не трогали их, но стерегли, чтобы наши кошки и собаки не трогали слеток. Часто мы с детьми наблюдали, как родители нарезали круги над упавшим малышом, кричали: «А ну давай, расправляй крылья, не бойся! Мы тут. Делай как мы!» И малый вспрыгивал сначала на нижние ветки, а потом взлетал. Неловко, боком, смешно растопыривал ножки: фрррр!