Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Марк Каган познакомился с Сарой Флэерти на ежегодном фестивале поэзии в Нью-Хейвене. В переполненной аудитории их места оказались рядом, но разговор не завязывался до самого конца чтения. Разговорились они, лишь когда в зале разразился скандал. Это был не примитивный житейский скандал с их участием, а настоящий литературный скандал, который они наблюдали из зала. В самом конце программы знаменитый критик должен был поделиться личными воспоминаниями о писателе Роберте Пенне Уоррене, а потом прочитать стихотворение Уоррена об охоте на гусей. Этот подвыпивший профессор со скрюченными, как у краба, ногами, в широкополой шляпе и замасленном вельветовом пиджаке свалился со сцены в середине стихотворения, и слова «путь логики, путь безумия» застряли у него в зубах.
– Этот тип – просто конец света, – сказала Сара, повернувшись к Марку. – Ты с ним знаком?
– Был как-то у него в семинаре, – ответил Марк, не в силах оторваться от изгиба ее шеи в медово-золотистых веснушках. А всего через несколько минут они уже бежали вприпрыжку, приминая мокрые ноябрьские кленовые листья, и хохотали, наперебой изображая чтение и падение пьяного критика. Они отправились в бар в центральной части города, где Марк часто бывал по вечерам, и сначала пили пиво и бросали дротики в мишень, ожидая заказанную еду. Покончив с тарелкой острых жареных кальмаров и еще двумя стаканами пива, они пошли пешком к Марку домой, где кровать была не застелена, а подушки и простыни пахли океаном…
Они были вместе уже полтора года, когда Сара получила степень магистра политологии и сразу же устроилась на государственную службу в конгресс. Она переехала в Вашингтон в августе, после того как они вместе отдыхали в Канаде. Две недели они на велосипедах колесили по острову Принца Эдуарда. Потом Сара уехала, а Марк остался в Нью-Хейвене заканчивать диссертацию и подыскивать профессорское место.
Как-то раз в середине сентября, пополудни, Марк сидел у окна в своем излюбленном баре за бездонной пинтой горького пива. Он потягивал пиво и наблюдал за тем, как порывистый океанский ветер гонит по мостовой обрывки газет и объявлений. Пиво было темное, тяжелое; такое очищает тоскующие души от никчемных иллюзий и пустых надежд. Облизывая с губ летейскую пену, приложив висок к пыльному окну между буквами А и Я, не в силах оторвать глаз от уличного сумасшедшего, кормившего халой бесстыжих нью-хейвенских голубей, Марк вдруг осознал, что компромисс был всего лишь приемлемой словесной декорацией и что, конечно же, Сара не собирается переходить в иудаизм, да и сам он не перестанет быть евреем, и пора им взять себя в руки и признать неизбежность разрыва.
Первые несколько недель после этого оказались самыми трудными для Марка. Как только он отрывался от работы над диссертацией, Сара появлялась у него в мыслях, и он вновь и вновь возвращался к неразрешимым разговорам о браке и будущей семье. Марк никак не мог найти формулу для оправдания их разрыва. Сара не раз говорила ему, что лучше позволить будущим детям свободно выбирать религию. Ей казалось, что это и был тот самый компромисс, те самые «на полпути», и он отчасти с этим соглашался: да, в таком случае никто не предавал бы религию предков. Но потом Марк сам себе напоминал, что они вместе чуть ли не два года, а Сара так и не поняла, что для еврея перспектива торгов из-за религии своих будущих детей была бы просто ужасающей. В эти минуты он так злился, что ему хотелось сбежать куда-нибудь и забыть о ней навсегда. Но вскоре ему открылось, что сколько бы он ни репетировал воображаемую драму разрыва, он так и не мог приблизиться к третьему акту. Особенно он заходил в тупик, когда в этих театральных фантазиях вводил в пьесу своих родителей-иммигрантов, овдовевшую мать Сары и призрак ее отца. Эта свистопляска декораций! Актеры упрямо отказывались покинуть сцену, а спектакль живой жизни продолжался без всяких антрактов. Марк постоянно забывал свои реплики и мямлил что-то о терпении и любви, кашлял на сцене и импровизировал на ходу. На дворе уже стоял конец октября с лихорадочным обманом лукавого бабьего лета после недели дрожливых дождей и первых утренних заморозков, разрисованных серебром инея, а старая двустволка на стене все отказывалась застрелить их любовь наповал.
Марк не знал, как объяснить кому бы то ни было, что, несмотря на его решимость и полную уверенность, что их совместные дни сочтены, несмотря на сжатые кулаки пятидесяти семи веков еврейской истории, он все же чувствовал, что предает что-то такое сокровенное, что невозможно выразить словами. Еврей в нем – русский еврей – отвергал возможность любить Сару без оглядки. Марк разрывался; ему нужно было заручиться чьим-то одобрением. Придя к заключению, что вообще никто, будь он иудей или христианин, не обладающий способностью видеть мир его глазами, не сможет оправдать решение расстаться с Сарой, Марк решил обратиться за советом к служителю культа.
Туманным ноябрьским утром Марк отправился на прием к университетскому раввину. Просторный кабинет раввина с шагаловскими влюбленными на стенах был расположен на третьем этаже только что отремонтированного особняка с голубыми переплетами окон – в двух шагах от Центра по изучению европейского искусства. У раввина была грудь колесом и короткие ноги, а на выбритом до блеска лице – ястребиный нос. Одет он был в добротный, видно сшитый на заказ темно-оливковый пиджак и песочного оттенка вельветовые брюки. Сидя напротив Марка в глубоком кресле, раввин слушал, пожевывая воздух своими пухлыми, словно навощенными губами. Когда Марк закончил рассказ о том, как он любит Сару и потому никак не может решиться на разрыв, раввин взял трубку со стеклянного журнального столика, набил ее табаком, прикурил и заговорил после нескольких жадных затяжек.
– Я, пожалуй, понимаю ваше состояние, – сказал раввин. – Я встречался с католичкой на втором курсе университета. Вы, друг мой, должно быть, чувствуете себя как в аду.
– Более или менее, – ответил Марк. – Скорее, более.
– Если позволите, я буду откровенен, – продолжал раввин. – У вас два выбора. Или она обращается в иудаизм, или вам придется с ней расстаться.
Марк сидел молча, уставившись на коньячного цвета туфли раввина.
– Давайте-ка я вас угощу чашечкой кофе, – предложил раввин после долгой паузы. Он надел коричневую клетчатую кепку и накинул кашемировый шарф на бульдожью шею. Они пошли в соседний книжный магазин-кафе. Один из местных попрошаек встал у них на пути, потряхивая бумажным стаканчиком и повторяя:
– Дайте квортер, а лучше бакс или два.
Раввин дал ему хрустящий новенький доллар и произнес:
– Я бы мог оказаться на месте этого чудака.
За капучино с миндальным печеньем раввин преподал Марку краткий курс по обращению в иудаизм и еврейскому браку. Благоразумный и несентиментальный, он просвещал Марка на манер бывалого проводника, обучающего неопытного самоуверенного путешественника: переходи горную реку вброд только там, где я показал, или тебя поглотит бурлящий поток. Даже не думай экспериментировать! Будь благоразумен! Он учил, как поступать, сообразно букве Закона. Ни разу он не упомянул красоту, желание, страсть – все то, что слагает мозаику любви или разбивает ее на мелкие осколки. Раввин не пытался убеждать Марка. Он всего лишь выложил на стол факты и добавил немного статистики на сладкое. После чего замолчал, допил остатки капучино и глянул на часы.