Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Зачем приперся сюда?.. Посмотрел на запустенье, и стало тошнее прежнего.
– Н-н-да, – он сплюнул в оплавленный сугробик, – поехали, что ли, ко мне.
Ленка смотрела с такой полуулыбкой, будто насмехалась. И молчала.
– Ты чего такая, ёлы-палы?.. – стал Юрий снова терять голову от какого-то полного своего бессилия и прижатости к холодной каменной стене. – Лен, ну в самом деле!.. Блин!
– Блин с маслом, – огрызнулась.
На нее как когда найдет: то колется и смотрит вот, словно на идиота, то хоть хлебай ее, по горбушке хлеба, как масло, действительно размазывай. Какую он предпочитал? Юрий, признаться, и сам не знал. Но так или иначе, он все-таки всегда выбирал главенство своего мужского слова и ее подчинения.
– Поехали! Садись давай.
Усмехнулась, села. Хлопнула дверцей. И когда тронулись, не в первый раз за тот час, что были вместе, спросила:
– Чья машина все-таки?
– Приятеля одного, – на этот раз буркнул Юрий, выруливая иностранную плоскодонку на проселок.
– Классные у тебя приятели.
– Приятеля отца.
Она недоверчиво покривила губы:
– И он разрешил?.. – Так двусмысленно спросила, будто какая-то ясновидящая, распутывая чужую простоватенькую ложь.
Вот это Юрию уже всерьез не понравилось… Он, как ему казалось, очень повзрослел за последнее время, даже по сравнению с прошлой их встречей, когда его отпустили в увольнение на Новый год, а теперь вот чувствовал себя напакостившим пацаненком, ее же… Вообще-то, обычно у них мирные минуты случались в основном только тогда, когда она лежала под ним, а сегодня, без этих минут, встреча казалась особенно нескладной, и все время думалось о возвращении в часть, а точнее – на стройку пансионата…
– Юр, Юра, признайся… – в ее голосе смешались испуг и гордость. – Ты ее угнал?.. Ради меня?
Всего мгновение – и она другая. Масло.
– Ну… Может, помаленьку… придумаем что-нибудь, Юр… Останови…
Еще через час он сидел с отцом на вросшем в землю толстенном, в два обхвата, листвяжном бревне возле ворот. Курили.
– Я на поле заворачивал, – сказал Юрий с укором.
Отец сегодня, по случаю воскресенья, был свободен от своего Комитета, но вид имел усталый. Устало-задумчивый. Разглядывал белую приземистую машинку, в которой по-прежнему, олицетворяя покорность и верность, сидела Лена.
– Тут два решения, – сделал вид, что не услышал про поле, отец, и голос его был жесткий, какой помнил Юрий по детству, при отчитывании за шалости или двойки в школьном дневнике. – Либо отогнать куда подальше и под откос вместе с этой… шалавой. Либо… Либо! – Повысил голос, распаляя гнев. – Либо вернуться и повиниться!.. Что предпочтем?
Бросил окурок и вдруг почти взвизгнул. Как тормозная колодка:
– Ты!.. Ты что ж со мной делаешь?! – И дальше, дальше: – Думаешь, я всё могу покрыть? Все выкрутасы?! Заскоки твои пацаньи?.. – Тут же остыл, добавил почти со злорадством, с каким-то высокомерным торжеством: – Да, может, и могу… Но!..
Наполеоном он, кажется, до сих пор не стал, хотя, видимо, метил, мечтал. Наполеоном-общественником… без зарплаты.
– Чего кричать-то? Смертной казни, по-моему, не ввели еще за пустяки.
От этих слов отца прорвало и ввергло в привычный многослойный монолог – его стихию, конек, смысл всей его жизни, может быть. Он говорил обычное, знакомое Юрию чуть ли не с пеленок, набившее в мозгу твердущую мозоль… Как много они с матерью потратили себя на него, их единственного ребенка; затем прошвырнулся по катастрофической обстановке в стране и в мире (всё, дескать, рушится, каждый вконец стал сам за себя; повсюду, куда ни глянь, теракты и теракты, да и у них здесь, за деревней, сегодня ночью опять стреляли!). Потом – о матери, хозяйстве, сыновьей совести; о себе, заваленном важнейшими делами, проблемами в Опорном пункте, о своем честном имени. И выдыхаясь, теряя скорость, о халдах, сбивающих с пути истинного безмозглых пацанят…
Он говорил эмоционально, потрясая кулаком, точно собираясь ударить Юрия. Но за этим виделась театральность, плод тщательных и долгих репетиций, и Юрий слушал, хоть и не перебивая, но равнодушно, да в общем практически не слушал.
Но тут отец сбавил громкость до предела, и слова пошли новые, иные… Да, это было нечто новое, что он желал бы, давно желал бы, да не мечтал услышать.
Что к августу – подумать только! – он, Юрий, может быть дома. Поскольку половина наказания, этих прибавленных трех лет, приходится на август. А он, его отец, как-никак, – теперь немаленькая шишка в такой солидной, хоть и общественной, структуре, как Опорный пункт цивилизации, и мог бы поднажать кой на кого…
– Но!.. – снова сорвался на крик. – Но при твоих выходках!.. Ну-ка высаживай эту шалаву свою и поехали. Повинишься… – Отец вскочил. – Пойду машину вызову. Скорее надо, чтоб мне засветло туда-сюда хоть обернуться…
Отца возила машина с синенькой мигалкой. Мигалка упрощала процесс передвижения, как конвоир, к тому же – придавала вес в любом деле. Тем более – в деле возвращения сына на место законной службы.
Но по темноте и с мигалкой, и без нее не очень-то поездишь. Ночами вдоль дорог водились силы некие – попадешь к ним, считай, сгинул. Может, найдет кто в кустах через полгода… Ценилось у этих сил буквально все. Деньги, конечно, машины, оружие, одежда, даже, поговаривали, и само человеческое мясо, которым якобы кормили пушных зверьков, да наверняка тогда уж и свиней. Свинья травой сыта не будет, а о дробленке и комбикорме повсеместно и давным-давно забыли.
Оружие имел, если пошманать, каждый. Даже у пацанят торчали из-за поясов тозовочные самострелы-пищали. Так времечко повелело. Зато денег почти что не было ни у кого. Все задолжали государству, и государство, в свою очередь, всем. В выпусках новостей то и дело показывали министров, жертвующих часть своих зарплат детдомам и домам инвалидов. А как выживало изо дня в день большинство, бог только, может, ведал, и то сомнительно. Потому как и богу, пожалуй, было уже не до мирян, их мирских делишек, их ненасытных желудков и вечно пустых кошельков.
Однако беда Юрия сейчас, как он ее воспринимал, была в другом. Что ему бог и люди, министры, да и государство это – весь этот дурдом? Ему сейчас, после четырех с половиной лет альтернативки, на бревне-скамейке возле родного дома и в двух шагах от своей Еленки-Ёлки, хотелось никуда и никогда больше не двигаться. А так бы, как сейчас… И, может, под возраст и благодаря долгой несвободе тянуло показать, всем показать, доказать, что он – это он, ни от кого не зависящий, на всех плюющий. Взять Ленку и увезти, спрятаться с ней далеко и надежно в теплую уютную берлогу.
Хм, но разум, этот непобедимый гипнотизер-обманщик, еще до того, как отец ушел в дом вызывать машину и одеться по-деловому, доказал, без единого довода убедил: надо вернуться туда, откуда утром сорвался, надо повиниться, прогнуться. И так пожить, потерпеть еще сколько-то, пока не освободили, не разрешили быть собой.