Шрифт:
Интервал:
Закладка:
И снова – как очень часто у Языкова – теснейшее переплетение двух реальностей, для которых долгая история культуры накопила множество синонимов и определений, оттеняющих и подчеркивающих те или иные оттенки смысла: первая и вторая, поэтическая и житейская, «поэзия и правда», реальность любовных страданий и реальность сшибки поэтических направлений, чувственная и умозрительная… – как ни назови, а одно мы можем сказать наверняка: для Языкова вновь и вновь неразделимы реальность Слова и реальность ежедневного существования. Мы это очень хорошо видели на примере его писем: и «труба-дур», и «res publica» то и дело свободно перескакивают из писем в стихи и обратно, эпистолярное (вроде бы, посвященное будням и мелочам – или не-мелочам, но все равно доступным пониманию самой непоэтической натуры) и поэтическое (которое должно сторониться будничности, но при этом ныряет в нее, во множестве посланий, во множестве преображений любой детали повседневного существования; так чайка пикирует в воду за рыбой, порой не очень хорошо попахивающей, чтобы, зажав в клюве добычу, вновь устремиться в высоту, в поднебесье) сливаются так, что не разорвешь. Другой бы замолчал вполне постыдный эпизод юношеской обиды и ревности, бросивших его напропалую в объятия «дрянной публичной девки», но Языков и это свое падение с высоты превращает во взлет на новую высоту… Так, если вспоминать, для ясности, из совсем недавнего нашего прошлого (уже прошлого, увы!), когда один из великих наших бардов пропел: «По ухабам, по ухабам, Едем к бабам, едем к бабам, И пускай – пускай поют метели И звенят копыта! Между нами все забыто На постели, на чужой постели…» – Языков на полтора века ранее выразил то же самое; пусть несколько иначе, но, по сути, именно об этом «спел»…
И еще одно обращает на себя внимание. «Кому поэзии прекрасной Я звуки первые дарил…» Позвольте, но уже до встречи с Воейковой Языков был состоявшимся поэтом, и немало прекрасных вещей им уже создано, так как можно говорить о «первых звуках»? Выходит, Языков считает (ощущает, уверен, верит, убежден – какие еще можно подобрать относительные синонимы, чтобы передать внутреннюю ясность понимания, что вступил наконец в волшебный круг истинной поэзии?), что лишь с появлением Воейковой его поэзия стала наконец истинно «прекрасной», что он сумел раскрыться, преодолев невидимый барьер юношеской ограниченности, юношеского скольжения по верхам. И относится это не только к любовным (или псевдолюбовным, как хотите) посланиям, обращенным непосредственно к Воейковой. И студенческие песни, звенящие на всю Россию, появляются после встречи с ней, и опыты обращения к древней русской истории – стихотворение «Баян к русскому воину при Димитрии Донском, прежде знаменитого сражения при Непрядве» напрямую «Посвящено А.А. Воейковой» – и послания к друзьям обретают совсем иную энергию. Любовь окрылила? Даже если допустим, что любовь во многом была надуманной, придуманной, литературной, что Языков заранее убедил себя, будто, увидев Воейкову, обязан влюбиться нее, потому как в нее «нельзя не влюбиться», то все равно не будем забывать, что Воейкова, племянница и воспитанница Жуковского, обладала тончайшим литературным вкусом, и, главное, благодаря урокам Жуковского умела разбираться во внутренней механике поэтических движений, умела чувствовать и слышать поэзию, сразу улавливая, где поэт остается верен себе, а где «принимает позу», следуя то ли моде, то ли недоразвитому вкусу, то ли желанию быть похожим на кого-то из своих кумиров… Даже в том, как она периодически отстраняет Языкова, звучит: «Не сотвори себе кумира». Она умеет подсказать на любом распутье, подсказать ненавязчиво, но очень четко, что «прямо пойдешь – поэтом станешь, направо пойдешь – эпигоном станешь, налево пойдешь – байбаком станешь». Редчайший дар – недаром с ее мнением и ее суждениями считаются самые видные литераторы того времени, недаром считают за честь попасть в ее салон.
Конечно, и многое человеческое вмешивается. Даже если любовь к Воейковой сперва и была нафантазированная, головная, то потом она в очень большой степени становится истинной, Языков и ревнует, и переживает, и очень остро реагирует на вести из Петербурга, что за Воейковой, похоже, ухлестывают Баратынский и Лев Сергеевич Пушкин (который до сих пор многими воспринимается как фигура анекдотическая, разгульный, в духе поручика Ржевского, младший брат великого поэта – а ведь незаурядной личностью был, и Пушкин доверял ему многое самое сокровенное, и Лермонтов, познакомившись с Львом Сергеевичем, был в восторге от него, охотно проводил долгие часы в беседах с ним – и не только ради того, чтобы узнать что-то новое о его старшем брате, Лев Сергеевич его как личность к себе привлекал; и, оказывается, были в нем и эрудиция, и тонкость чувств… ну ладно). Так что Баратынского Языков сперва воспринимает очень настороженно и даже неприязненно, несмотря на все попытки Дельвига поближе их сдружить – но это быстро проходит, а через несколько лет Баратынский станет-таки одним из сердечных друзей Языкова. Но уже в стихотворении конца 1825 года Баратынский помянут и благодушно, и уважительно. Это послание к Алексею Вульфу стоит вспомнить целиком – оно ведь и сложных отношений с Марией Дириной касается:
Мой брат по вольности и хмелю!
С тобой согласен я: годна
В усладу пламенному Лелю
Твоя Мария Дирина.
Порой горят ее ланиты,
Порой цветут ее уста,
И грудь роскошна и чиста,
И томен взор полуоткрытый!
В ней много жизни и огня;
В игре заманчивого танца
Она пленяет и меня
И белобрысого лифляндца;
Она чувствительна, добра
И знает бога песнопений;
Ей не годится и для тени
Вся молодая немчура.
Все хорошо, мой друг, но то ли
Моя красавица? Она —
Завоевательница воли
И для поэтов создана!
Она меня обворожила:
Какая сладость на устах,
Какая царственная сила
В ее блистательных очах!
Она мне всё: ее творенья —
Мои живые вдохновенья,
Мой пламень в сердце и в стихах.
И я ль один, ездок Пегаса,
Хочу и жду ее наград?
Разнобоярщина Парнаса
Ее поет наперехват —
И тайный Глинка, и Евгений,