Шрифт:
Интервал:
Закладка:
На самом деле горячее одобрение друзей Золя не могло заглушить воплей возмущения его противников. Но чем более резко высказывались газетные критики, чем больше рисовали злобных карикатур на автора и на его героиню, тем больше покупателей стекалось в книжные лавки. Пресса, думая, будто уничтожает писателя, возвела его на пьедестал. Читая подобный роман, думал обыватель, можно погрузиться в бездну порока, не вставая со своего кресла, и при этом совесть остается чиста. Мужья, жены, юные девушки – всем хотелось сунуть нос под юбки Нана. Она, которая поначалу была всего лишь выдуманным персонажем, превратилась в символ, символ женского естества, поднесенного в дьявольской дарохранительнице. «Нана превращается в миф, не переставая быть реальной!» – восклицает Флобер. Считая с первого дня, Шарпантье продал уже пятьдесят пять тысяч экземпляров по твердой цене и велел отпечатать еще десять дополнительных изданий.
Этот литературный успех последовал сразу же за театральным успехом «Западни» в «Ambigu». Пьеса в девяти картинах, которая, по словам Золя, в сравнении с романом была «глупейшей мелодрамой», шла с триумфом. «Никто, даже я сам, не верил в успех, – пишет он Флоберу. – И представляете, какая неожиданность… Уж не ждет ли меня теперь и крупный финансовый успех?»[129]
Так оно и случилось, довольный Золя потирал руки, а раздосадованный Гонкур писал в своем «Дневнике»: «Пьеса неестественная от начала до конца, со всеми ее приемами, куплетами и избитыми сентиментальными фразами с бульвара Тампль». И еще: «Золя торжествует, он заполнил собой мир, гребет деньги лопатой, но ни более веселым, ни более любезным он от этого не сделался».[130]
Четырнадцатого апреля, в день сотого представления «Западни», спектакль показывали парижанам бесплатно. Великолепная реклама! Очередь к окошечку кассы начала выстраиваться уже с семи часов утра, а к полудню вылезла с тротуара на проезжую часть. «Даровые зрители отработали бесплатное развлечение, – пишет репортер „Вольтера“. – С самого начала и до конца не смолкали оглушительные аплодисменты. Что касается слез, проливаемых женской частью зрительного зала, я и не пытался бы их измерить». Две недели спустя в честь этого события директор театра «Ambigu» устроил ужин и бал. Всем гостям было велено переодеться рабочими и прачками. На головах официантов в буфете красовались фуражки. Но, ко всеобщему изумлению, Золя и его друзья прибыли на бал в черных фраках, галстуках и белых перчатках. Их освистали и назвали «изменниками», предателями общего дела. Золя показалось, будто его же собственные персонажи его отвергают. Но вскоре фраки и рабочие блузы примирились между собой, и до трех часов ночи все дружно продолжали есть и танцевать. Репортер из «Фигаро» утверждал, будто насчитал на этом балу тысячу восемьсот приглашенных.
Как бы там ни было, мелодрама по мотивам «Западни» привлекла внимание к роману, и продажи увеличились. Золя несла вперед великолепная упряжка из двух женщин: Жервеза и Нана ради него скакали бок о бок.
Медан, место напряженной работы, был, кроме того, и местом встреч. Здесь царила искренняя дружба. Сюда съезжались то художники, то писатели, привлеченные мягкой красотой пейзажа и личностью Золя. Гости жили в приятной обстановке, пользуясь полной свободой и изобилием, при условии, что не нарушали рабочего распорядка хозяина дома. Для того чтобы придать своему приюту больше блеска, Эмиль решил изменить глуховатое название Медана на более звонкое. «Мы поставим accent aigu, который войдет в историю!» – с гордостью заявил он Полю Алексису.
В одно прекрасное утро в Медане появился Поль Сезанн с неизменными мольбертом и красками. Золя давно его не видел. Тот и другой изрядно постарели и теперь, заливаясь смехом, отыскивали под появившимися с годами морщинами и припухлостями прежние отроческие черты. Но теперь все разделяло друзей. Несметно богатый и знаменитый Золя ничего общего не мог иметь с этим изголодавшимся, упрямым и никому не известным художником, который, несмотря на свои повадки грузчика, так и не решился признаться отцу в том, что тайком женился и обзавелся ребенком. Открыв для себя Медан, Сезанн немедленно пленился этим прелестным зеленым уголком, зато подчеркнутая, выставленная напоказ роскошь жилища пришлась ему не по вкусу. Полю, который так любил в прежние времена друга-бедняка, привыкшего к меблированным комнатам и дешевым трактирам, трудно было смириться с этим новым Золя, богатым, благополучным и прославленным. Он считал, что у гения живот и карманы непременно должны оставаться пустыми. Впрочем, художник не упускал случая раскритиковать и творчество друга. С обычной своей прямотой упрекал в том, что психология его персонажей примитивна, описания затянуты, и напрасно он так упорствует в своем желании уложить все в «натуралистическую» систему. Что касается Золя, тот, со своей стороны, не понимал, почему Сезанн стремится непременно навязать своим картинам тяжеловесную конструкцию вместо того, чтобы передавать тонкую игру света на облекающих ее формах. Глухие к доводам собеседника, ставшие чужими друг другу, они следовали разными путями, и лишь воспоминания далекого детства давали им возможность сохранить остаток взаимной привязанности.
Сезанн, которого в Медане, несмотря ни на что, холили и лелеяли, катался по Сене на лодке «Нана», ставил свой мольберт на островке и увлеченно писал противоположный берег и дом, скрытый деревьями. Золя не слишком нравились грубые, с его точки зрения, изображения милого его сердцу рая. Попытался Сезанн изобразить и Александрину, разливающую чай в тени листвы. Но пока он работал над портретом, Антуан Гийеме внезапно подошел к нему со спины и осмелился высказать свое мнение о незавершенном портрете. Разъярившись на элегантного и благопристойного художника, который позволил себе к нему так обратиться, Сезанн переломал кисти, изрезал холст и бросился бежать в сторону Сены. Его звали, звали, звали, но – тщетно.
Золя был удручен. Решительно Сезанн – невыносимый человек! И вообще, только художник в зените славы может позволять себе подобные выходки! Вот он сам, даже при всей своей известности, куда более осмотрителен и вежлив.
Но на самом деле Золя разочаровался во всех своих друзьях-живописцах. Во время Всемирной выставки 1878 года, с ее преклонением перед научным прогрессом и демократическим пацифизмом Франции, выставки, которую Эмиль счел великолепной, он напечатал безрадостную статью о французской живописи, лучшим представителем которой, по его мнению, был Бонна. Ни слова об импрессионистах! В 1880 году Клод Моне и Огюст Ренуар были допущены в официальный Салон. По их просьбе Золя согласился написать четыре статьи о «Натурализме в Салоне». Но перо его оказалось вялым. Отдав дань героизму этих «мучеников собственных убеждений», он прибавил: «Самое печальное то, что ни один из художников, входящих в эту группу, не воплотил мощно и окончательно ту новую формулу, которую все они разрозненно привносят в свои творения. Формула здесь раздроблена на бесконечно мелкие части, и нигде, ни у кого из них мы не видим ее примененной мастером. Все они – предвестники. Гений еще не родился». Под этим подразумевалось: «В этой живописи не существует главы направления – такого, каким я стал в литературе. Я сумел заставить принять натурализм, а они все еще барахтаются в импрессионизме». Художникам, представлявшим это направление, не слишком понравилось, как их поучали – свысока, со снисходительным сочувствием. Однако Золя был убежден в своей правоте. Идеология натурализма, глашатаем которого он себя считал, по его мнению, охватывала все области. Увлеченный собственным порывом, он печатает очерк «Экспериментальный роман», где встает в позу пророка новой философии: «Натурализм – это сама эволюция современного способа мышления… Именно Натурализм завладел веком, и Романтизм 1830 года был всего лишь кратким периодом первичного влечения… Настал час поставить Республику и литературу лицом к лицу и посмотреть, чего одна может ожидать от другой, понять, кого мы – аналитики, анатомы, коллекционеры человеческих документов, ученые, признающие лишь силу факта, – встретим в нынешних республиканцах: друзей или противников. Будет ли жить Республика или прекратит свое существование, зависит от того, примет ли она наш метод или отвергнет его: либо Республика будет натуралистической, либо ее не будет вовсе».