Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Я помню, как одни часы такого типа, висевшие у нас в доме, когда я был ребенком, подняли всех нас однажды зимой в три утра. Без десяти четыре мы закончили завтракать, а в самом начале шестого я пришел в школу, сел на крыльцо и заплакал, решив, что наступил конец света, – все вокруг словно вымерло!
Человек, способный жить в одном доме с такими часами и хотя бы раз в месяц не рисковать при этом своей надеждой попасть в рай, высказывая часам все, что он о них думает, – это либо опасный соперник Иову, либо он просто не знает достаточного количества ругательств, чтобы вообще стоило начинать браниться.
Самая великая мечта всей их жизни – убедить вас попробовать успеть по ним на поезд. Долгими неделями они будут показывать самое точное время, и, если возникнет хоть какая-то разница между ними и солнцем, вы решите, что ошиблось солнце, а не часы. Вам кажется, что если эти часы вдруг на четверть секунды уйдут вперед или на восьмую секунды отстанут, это разорвет им сердце, и они погибнут.
И вот с такой детской верой в их точность вы однажды утром собираете в коридоре всю свою семью, целуете детей, после чего вытираете липкий от варенья рот, обещаете не забыть заказать уголь, в последний раз машете на прощание зонтиком и отправляетесь на вокзал.
Я никогда не мог решить, что раздражает сильнее – пробежать во весь дух две мили, а на вокзале обнаружить, что ты явился на три четверти часа раньше, чем следует, или пройтись не спеша, замешкаться у билетной кассы, беседуя с каким-нибудь местным идиотом, беспечно выйти на платформу и увидеть, как поезд трогается с места!
Что до второго типа часов – самых обычных, тех, что постоянно врут, они довольно безобидны. Вы заводите их через положенные промежутки времени и один-два раза в неделю подводите стрелки, чтобы, как у вас это называется, «отрегулировать» их (с таким же успехом можно попробовать «отрегулировать» передвижения лондонского бродячего кота). Но вы делаете все это не из эгоистичных мотивов, а исключительно из чувства долга по отношению к часам. Вам нужно знать: что бы ни случилось, вы все делали правильно и упрекнуть вас не в чем.
Вы никогда и не надеялись на какую-то благодарность с их стороны, а поэтому и разочарования не испытываете. На ваш вопрос, сколько времени, служанка отвечает:
– Ну, часы в гостиной показывают четверть третьего.
Но вас этим не обманешь. Вы знаете, что сейчас между девятью и десятью вечера, и, вспомнив, как забавный факт, что четыре часа назад часы спешили всего на сорок минут, лишь мельком удивляетесь их изобретательности и энергии и гадаете, как им это удается.
У меня у самого есть часы, которые по своей замысловатости, нежеланию считаться с условностями и беспечной независимости могут, как мне кажется, дать немало очков вперед любому ныне существующему прибору для измерения времени. Просто как часы они оставляют желать лучшего, но если рассматривать их как отдельную самостоятельную головоломку, они полны интереса и разнообразия.
Я слышал о человеке, у которого имелись часы, бывшие совершенно бесполезными для всех, кроме него самого, потому что только он их понимал. Он говорил, что это превосходные часы, такие, на которые можно полностью положиться, только сперва нужно их понять – изучить систему. Постороннего человека они легко могут сбить с толку.
– К примеру, – говорил он, – когда они бьют пятнадцать раз, а показывают двадцать минут двенадцатого, я знаю, что сейчас без четверти восемь.
Его знакомство с этими часами, безусловно, давало ему огромное преимущество перед случайным наблюдателем!
Главное очарование моих часов – это их безотказная неопределенность. Они ходят без всякого метода и руководствуются исключительно эмоциями. В один день на них нападает игривое настроение, и за утро они как ни в чем не бывало убегают на три часа. На следующий день они хотят только умереть, и едва в состоянии двигаться, и за каждые четыре часа отстают на два, а после обеда и вовсе останавливаются; но ближе к вечеру настроение у них вновь улучшается, и они опять идут себе, как им заблагорассудится.
Я не люблю много говорить об этих часах, потому что, когда рассказываю чистую правду, люди считают, что я преувеличиваю.
Когда ты изо всех сил стараешься говорить только правду, очень расхолаживает, если тебе не верят и полагают, что ты преувеличиваешь. Уже хочется преувеличивать нарочно, просто чтобы показать, в чем разница. Я и сам не раз чувствовал, что впадаю в это искушение, и меня спасало только полученное в детстве воспитание.
Нужно быть очень осторожным и не поддаваться желанию преувеличивать, иначе это становится привычкой.
А привычка эта вульгарная. В прежние времена, когда преувеличивали только поэты и торговцы мануфактурой, было что-то остроумное и изысканное в «тенденции скорее пере-, чем недооценивать простые голые факты». Но в наши дни преувеличивают все. Искусство преувеличения больше не считается «излишним» в современном обучении – оно стало важным требованием, необходимым для битвы жизни.
Преувеличивает весь мир. Преувеличивают все, от числа ежегодных продаж велосипедов до количества ежегодно обращенных (в надежде на спасение и дармовое виски) язычников. Преувеличение стало основой нашей торговли, искусства и литературы, фундаментом нашей общественной жизни и политического существования. Школьниками мы преувеличиваем наши драки, наши отметки и долги наших отцов. Став взрослыми, мы преувеличиваем наше жалованье, наши чувства и наши доходы, за исключением бесед с налоговым инспектором, тут мы преувеличиваем наши расходы. Мы преувеличиваем наши добродетели, преувеличиваем даже наши пороки и, будучи в действительности людьми необыкновенно кроткими, притворяемся дьявольски бесшабашными негодяями.
Мы пали так низко, что даже пытаемся вести себя соответственно нашим преувеличениям и жить согласно собственной лжи. Мы называем это «соблюдать приличия», и, пожалуй, не придумана еще фраза более горькая, чтобы описать нашу ребяческую глупость.
Имея сто фунтов годового дохода, разве не говорим мы, что имеем двести? Наша кладовая пуста, и очаг давно остыл, но мы счастливы, если «общество» (шестеро знакомых и везде сующий свой нос сосед) верит в сто пятьдесят. А когда у нас есть пятьсот фунтов, мы говорим о тысяче, и столь горячо любимое нами «общество» (уже шестнадцать приятелей, причем двое из них имеют собственный экипаж!) признает, что мы, должно быть, и вправду тратим семьсот фунтов в год – или хотя бы имеем на эту сумму долгов. Только мясник и булочник, выяснившие все у нашей прислуги, знают правду.
Спустя некоторое время, научившись этому фокусу, мы пускаемся во все тяжкие и сорим деньгами, как индийский раджа, точнее, делаем вид, что сорим, потому что к этому времени уже умеем покупать кажущееся на кажущееся и знаем, как приобретать видимость богатства на видимость наличных. А старое доброе общество (да благословит его Вельзевул, ибо это, вне всяких сомнений, его собственное детище! Ошибиться в сходстве невозможно, у него все те же самые забавные повадки) собирается вокруг нас, и рукоплещет, и смеется нашей лжи, и лжет само, и тайно злорадствует, представляя себе удар, который рано или поздно обрушится на нас, как молот Тора – молот Истины.
И все веселятся, как на шабаше ведьм, пока не забрезжит серый рассвет.
Правда и факты старомодны и несовременны, друзья мои, и годятся только для людей скучных и вульгарных. Видимость, а не реальность – вот во что вцепляется умный пес в эти умные дни. Мы с презрением отвергаем скучную бурую твердую землю; мы строим свою жизнь и свои дома в прекрасной на вид радужной стране призраков и химер.
Мы, засыпая и просыпаясь там, под радугой, не видим красоты этого дома, только сырой холодный туман в каждой комнате, а над ним навязчивый страх: мы боимся того часа, когда позолоченные облака растают и мы упадем,