Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Лида выбежала на лестницу.
Отца она застала за письменным столом. Он делал вид, что ничего не произошло.
Но он плохо спал. Лицо у него было красное и волосы взъерошены.
— Ты могла бы известить меня с вечера, где ты ночуешь, — сказал он, сдерживаясь.
Она поцеловала его в щеку. Он вызывал в ней болезненную жалость.
— Прости, — сказала она, — и за вчерашнее тоже… И, вообще, за все.
Он внимательно посмотрел.
— Ты… что? Какая-то такая…
Она насторожилась. Ее испугало, что отец начнет расспрашивать. Сдерживая тоску и боль, она улыбалась.
Он тоже улыбнулся, но улыбка была обидчивая, напряженная. Он еще не забыл вчерашнего и вряд ли мог забыть.
Потупившись, он сказал:
— Я сознаюсь, что, может быть, вчера погорячился.
Он говорил не то, что думал. У нее навернулись слезы. Она знала, что ему было не легко себя переломить.
— Нет, нет, — сказала она, вставая и отвернувшись, — ты, вероятно, был прав. Во всем неправа я одна. Ты меня прости.
Не оборачиваясь, она протянула ему руку. Он коротко сжал ее и оттолкнул.
— Может быть, я должен теперь… как-нибудь…
— Нет, никак… Ничего не нужно…
Боль внезапно выросла. Стало страшно, что она опять здесь, в этих комнатах. Казалось, что Иван только что вышел отсюда.
— Все хорошо, — прибавила она, проглотив слезы и чувствуя холод в груди и в плечах.
Стремительно она ушла к себе и села на стул у окна, где любил сидеть «он».
Больше уже не хотелось себя обманывать. Она его любила.
И было так ясно, что никакого выхода нет. Вспоминались Сергей Павлович и Клавдия, и было ужасно, что и «он», в сущности, таков же, и все таковы.
И ее отец, вероятно, был такой же. Вообще, жизнь — грязь и люди слабы, никуда не годятся.
Было приятно знать, что из жизни есть выход. Она даже не подумала слова: смерть, а просто, что можно и не жить, завтра ее уже не будет. Как хорошо!
И вдруг пришла мысль:
— Но где достать это… яд?
Когда она раньше думала о смерти, то всегда решала принять морфий.
Впрочем, если она решила, то достанет.
Только скорей бы. Морфий может ей прописать любой доктор, например, живущий в соседнем доме, какой-то Виноградов. Раз она решила, то добьется.
Подумала об отце. Ведь у него будет и завтра и послезавтра. Если бы, например, умер он, а она должна была бы жить, как это было бы ужасно!
Но странно: что же она может сделать?
Лида нетерпеливо усмехнулась. Ведь она же не нарочно, а оттого, что иначе нельзя. Он должен это понять. И, в конце концов, ведь ему уже не так долго осталось жить.
Впрочем, может быть, все это и не так, но она просто не может.
Лида выпрямилась и, глядя в окно, постаралась себе представить, что она «может». И тотчас же боль возросла до нестерпимости.
«Я сойду с ума, — подумала она, — это хуже».
Значит, все.
И опять темное чувство куда-то на время спряталось. Надо было спешить.
Она выдвинула ящик письменного стола и аккуратно достала из непочатой коробки листок бумаги и конверт. Почтовая бумага была «со стихами». По странной случайности, на листочке, который взяла она, были стихи Пушкина.
«О, жизни сон! Лети: не жаль тебя! Исчезни в тьме, пустое привиденье».
Она прочла и опять перечла, и в ее черную тоску вплелось радостное ощущение светлого раздумья поэта, пережившего, очевидно, когда-то нечто подобное.
Разве можно было сочинить это «так»? О, милый Пушкин! Не даром она так всегда его любила. Это был ее поэт.
«О, жизни сон! Лети: не жаль тебя».
Да, не жаль. Лида все-таки старалась себя проверить. Может быть, все-таки жаль? Ведь она, в сущности, еще не знает жизни. И разве Иван один?
Да хотя бы и не один, но ведь она — не Клавдия. Очень, может быть, жаль, что это был Иван. Иван казался ей одним, потом стал другим, но она-то себя знает, и другою она уже быть не может и чувств своих сделать другими тоже не может. Она не может сделать так, чтобы его не любить. Изменил он, а не она. Это так ясно.
И потом не все ли равно, если изменил даже Иван, в кого она верила?
«О, жизни сон! Лети: не жаль тебя».
Согнувшись над почтовым листком бумаги, она сидела долго-долго.
Слезы были выплаканы сегодня ночью. А теперь на смену тупой тяжести скорей приходило совершенно особенное светлое настроение.
Сначала ей хотелось написать отцу подробное письмо. Потом она решительно набросала несколько строк:
«Прости, папа. Не стало силы жить. Моя жизнь не удалась. Начинать снова нет сил. Не могу забыть, и нет веры ни в жизнь, ни в людей, ни в себя. Лида».
Она заперла письмо в стол, еще раз мучительно попыталась отдать себе отчет во всем происшедшем и одобрила принятое решение.
— Морфия? А зачем вам морфий? — спросил доктор, большой, толстый и конфузящийся человек в золотых очках.
Он опустил глаза книзу и противно улыбнулся.
Лида сделала над собой усилие. Ей было противно лгать. Нельзя ли этого было как-нибудь избежать? Но доктор продолжал с оскорбительным видом вычерчивать что-то пером на бумаге. Сила была на его стороне.
— Нам нужно отравить больную собаку, — сказала она.
— Большую?
Он сделался серьезным и скучным. Лоб его наморщился. Он протянул руку за листком бумаги для рецепта, но на полдороге остановился, и глаза его опять сделались подозрительными. Как это отвратительно! Кому какое дело до ее жизни? Лида выбрала самую большую породу.
— Ньюфаундленд.
— Что с ним?
Она сделала невинные глаза. Как легко приучаешься лгать. Теперь она знала, что доктор ей даст рецепт.
— У нее отнялись ноги.
— Вероятно, давали мясо?
Он сочувственно прищурился. Теперь ему хотелось поболтать.
— Да, — сказала она, превозмогая тоску.
Еще несколько минут, и она не выдержит, разрыдается.
— У меня тоже была такая история, — говорил он, и лицо его окончательно проясняется, даже делается веселым. Но вдруг он настораживается и опять подозрительно смотрит, перебегая от ее лица к рукам. Вероятно, он что-нибудь заметил. У нее дрожат пальцы и озноб внутри. Тошно и гадко.
Мило улыбается ему.
— Да, очень неприятно, но смотреть на страдания еще хуже.