Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Мне надо срочно возвращаться на службу. А потом… потом, вы не знаете, я ведь женат. У меня жена такая же дура, как и я, — пишет стихи.
— Мы с вами ещё увидимся, Олег? — Ольга то ли не расслышала, то ли специально пропустила сообщение насчёт жены.
— Да, — твёрдо сказал Чуриллов. Он знал, что ещё увидится с Ольгой, знал, как себя поведёт, знал, зачем ему это нужно.
В нём окончательно утвердилась мысль: во всей этой игре всё-таки не Шведов главный, а Ольга, наверное, главнее его.
Лицо его утяжелилось — всё произошло мгновенно. Чуриллов, как всякий поэт, обладал особенностью реагировать на малую боль и неприметную радость, на сладкое и горькое — стоило одного или другого добавить, в нём что-то моментально возникало, срабатывал заранее заложенный заряд. Чуриллов реагировал на всякий всплеск — и это не замедлило у него отразиться в лице, — подглазья набрякли водой, в висках забились ошпаренные чем-то нехорошим жилы: Чуриллов постарел в несколько секунд.
Но и Ольга тоже изменилась. Попрощавшись с Чурилловым, она ослабила в себе сцеп, позволявший ей быть юной, на лице снова возникли морщинки, целая сеть, и, видать, рано это сделала: Чуриллов ещё не ушёл, он молча стоял в прихожей. Собрать саму себя вновь Ольге не удалось, и она вдруг сделалась испуганной стареющей женщиной, слабой, не ведающей, что делает, и Чуриллов не сдержался, резким движением прижал её к себе, ощутил, какие у Ольги хрупкие и немощные лопатки, какая непрочная спина, как слабо бьётся её уставшее за годы сердце, — он услышал, а точнее, ощутил далёкий живой стук, и грудь его разорвало от жалости.
У каждого из нас есть одна женщина, которой мы принадлежим без остатка: у одного это жена, у другого любовница, у третьего просто гимназическая подруга, у четвёртого — недоступная, как богиня, соседка; верность этим женщинам мы храним все годы, поскольку именно эти женщины позволяют чувствовать и понимать нам, что мы — мужчины, личности, пусть даже примитивные — на то, чтобы носить брюки и драться, особого ума не надо. У Чуриллова такой женщиной, похоже, была Ольга. Чуриллов это понимал, но понимает ли сама Ольга?
Собственно, а почему должно быть совмещение привязанностей у мужчины и женщины? То, что у Чуриллова этой единственной (хоть дари фотокарточку с надписью «Моей любезной, единственной, любимой») является Ольга, ещё не означает, что у Ольги таким мужчиной может быть Чуриллов: в жизни всегда есть место перекосам, на перекосах люди и живут. Есть же у неё Шведов…
Иначе бы что другое могло занести Чуриллова в полумифическую, совсем, как ему казалось, не представляющую угрозы для общества организацию, от названия которой попахивает баней или конторкой товарищества, выпускающего пуговицы для кальсон, — ПБО? В крайнем случае у человека, узнавшего о существовании такой организации, заболит живот, что вполне обычно для голодушных условий.
О Шведове не хотелось думать. Чуриллов теперь уже не верил, что таким единственным человеком у Ольги, отдушиной, спасением от всех бед, защитой может стать Шведов. Нет и ещё раз нет. Чуриллов резко откинулся назад, отрываясь от Ольги, повернулся на каблуках и сделал несколько чётких печатанных шагов к двери.
Ушёл он не оглядываясь. Ольга не поверила тому, что видела: Чуриллов никогда прежде не был таким.
По натуре своей младший Таганцев был человеком мягким, уравновешенным, лицо его обычно украшала тихая доброжелательная улыбка, про таких, как правило, говорят: муху не обидит… Не способен…
Он любил Петроград, очень любил, иногда, думая о том, что могла и может ещё сделать с его городом революция, прижимал к сердцу руку — ему было больно. И одновременно тревожно: он не знал, что будет с его городом, с ним самим завтра, послезавтра, через несколько месяцев, через несколько лет.
Особенно тревожно делалось в последнее время: два его напарника по штабу, Герман и Шведов, пугали слишком жёсткими прожектами: то хотели совершить нападение на всесильного Троцкого, то сжечь гостиницу «Европейская», в которой любили останавливаться приезжие комиссары из Москвы (останавливались они в основном из-за диковинного ресторана «Крыша», расположенного на крыше «Европейской», где, несмотря на голодное время, можно было полакомиться и лососиной, и чёрной икрой, и мясным балыком, и французскими редкими сырами), то взорвать железную дорогу, ведущую на Мурман, чтобы отрезать полуостров от глубинных территорий, то совершить ещё что-нибудь…
Всё это Таганцеву-младшему, мягко говоря, не нравилось. Всякая попытка совершить насилие оканчивалась жестоким откатом, действовала, как ствол современной пушки, отбиваемый выстрелом назад, легко сшибала буйные головы, а пороховые газы, те вообще валили людей сотнями. Впрочем, думать о ресторанах было куда приятнее, чем о насилии.
Были, конечно, и другие рестораны, где неплохо кормили, не только «Крыша», и Таганцев, если у него заводились деньги, иногда посещал их.
Особенно нравился ему ресторан, расположенный в цокольном этаже дома неподалёку от Исаакиевской площади — с хорошей кухней, интеллигентным оркестром, толстыми витражами на окнах и свечами в высоких граненых стаканах. Носил ресторан имя великого зодчего, построившего Санкт-Петербург, там всегда подавали что-нибудь вкусное, даже в голодном восемнадцатом году баловали постоянных клиентов заливными поросятами, тройной ухой, сваренной на курином бульоне и, печенью «фуа гра», привёзенной из Парижа.
Вообще, ресторанов, где «что-то было», имелось ныне в Петрограде немало, одни открывались, другие закрывались, хозяев расстреливали… В «Росси» часто подавали настоянные на квашенной капусте щи — лучшее средство после перепоя, любую головную боль щи снимали как рукой: взмах кистью, мелкое пошевеливание пальцами, невнятное бормотанье колдуна — и секущей головной боли нет; парную рыбу и расстегаи, и ещё — красное шампанское, но «Росси» просуществовал недолго. Говорят, хозяин жил на иностранный капитал и имел подпольный канал, по которому продукты и плыли к нему. И капитал придавили кирпичом, и канал перекрутили проволокой в самой горловине…
История потом не раз вспомнила недобрым тихим словом тысяча девятьсот двадцать первый год. У простых людей не было хлеба, не было картошки, о мясе и речи не шло, мясо, казалось, вообще не существовало в природе, — не было денег. В домах стоял холод, не было топлива. Работы, чтобы хоть как-то продержаться на бедном рабочем пайке, тоже не было.
Одна за другой были остановлены тридцать одна железная дорога. Для холодных топок паровозов не было угля. Иногда у остановившегося поезда лес оказывался рядом, под боком — иди и бери, и люди, которые пытались это сделать, натыкались на пулемётный огонь: в лесах хозяйничали разные «братья», «кумовья», «сваты», люди разные, но грабили поезда все они с большой охотой.
Лето было пороховым, выжженным, солнце палило во всю мощь, выжигало траву, деревья, торфяники. У Сапропелевого комитета, в котором работал Таганцев, забот прибавилось: меньше торфа — больше работы, а не наоборот — с юга на север ползла засуха.