Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Кондуктор ногой спихивает железную лестницу со скобами. Я облегченно выдыхаю – часто паровозники используют веревочные лесенки, а у меня с ними напряженные отношения – я все время промахиваюсь ногами мимо выбленок.
В вагоне кондуктор берет с нас плату, кивает на оружие.
– В ящик!
Безропотно убираем стволы – закон суров, но дура лекс.
– Это тоже. – Он указывает на контейнер.
– Не имеем права, – говорит Костыль. – Это ручная кладь. Мы – курьеры.
– В ящик, – настаивает кондуктор.
– Там печать Соляной, – вмешиваюсь я в разговор. – Все уже проверено. У нас тоже инструкция.
– Ладно, – соглашается кондуктор. – Но пишите расписку, что вся ответственность на вас.
В этом – вся суть паровозников. Они обязательно подстрахуются, обезопасят себя, подстелют соломки и переведут стрелки, чтобы в случае чего получить с вас компенсацию. Поэтому скорее всего и процветают.
С контрабандистами у них вроде бы официально дел нет, но на самом деле ведут железнодорожники себя как та девочка из стихотворения моего любимого Киплинга:
Если встретишь ты солдат, королевских слуг,
Что ни скажут – примечай, отвечай не вдруг.
Пусть милашкой назовут, ласке их не верь,
Не сболтни, где кто бывал или где теперь!
Два десятка пони
Сквозь туман и мрак,
Курево – клерку,
Пастору – коньяк.
Ни о чем не спросишь –
Не солгут в ответ.
Глазки в стену, крошка,
А не джентльменам вслед!
Вот так они и делают: «Я – не я, и лошадь не моя». За что и получают «куколку французскую небесной красоты», которая «в валансьенском чепчике». А погранцы остаются с носом.
Наконец все формальности улажены. Хеленгарцы, у которых нет ни оружия, ни особой поклажи, только тощие дорожные мешки, давно уже расселись по своим местам и дают храпака. Кондуктор высовывает через бойницу в запертой бронедвери шестик с желтым кружком на конце – знак того, что его вагон готов к отправлению.
Мы садимся на свои места в крохотной каморке с краю. Окон тут нет, вместо них – металлическая стенка с вентиляционными прорезями, за которой находится внешний коридор. Там располагаются дежурные стрелки из числа поездной бригады. Западный Сурган – неспокойное место, местные горцы имеют клондальские корни и уже много лет ведут ползучую партизанскую войну за отделение от Сургана и присоединение к метрополии. Нападения на поезда на этом маршруте случаются чаще, чем где-либо – ну, за исключением Аламеи, само собой. В общем, тут ухо нужно держать востро. Впрочем, в последние несколько лет сурганцы поприжали инсургентов, на железке стало потише, однако все равно до полного умиротворения этих земель еще далеко. «Трансвааль, страна моя, ты весь горишь в огне».
– Спать будем по очереди, – объявляет Костыль не терпящим возражений тоном. – Ты первый, я дежурю.
Со стороны паровоза раздается долгий гудок, вагон дергается и начинает набирать ход.
– На фига? – спрашиваю больше из упрямства, потому что уже привык – мой напарник все равно настоит на своем. – Мы же в поезде.
– Ты разве еще не понял? – Костыль смотрит на меня, как на приготовишку. – Ставки слишком высоки, так что возможны любые неожиданности. Все, спи, к обеду разбужу.
* * *
Ездить в броневагонах – то еще удовольствие. Сиденья узкие, жесткие, все скрипит, гремит, лампочка под потолком, забранная сеткой, не гаснет ни днем, ни ночью. Пахнет железом, порохом и гарью. Спать в таких условиях подобно пытке, но еще хуже бодрствовать – сидишь и тупо пялишься на крашенную зеленой краской перегородку или такую же унылую дверцу, ну или на своего попутчика. Собственно, именно от попутчика и зависит, получится скрасить дорогу или нет. Можно поиграть в кости, в карты, в «две палочки», сурганскую народную игру, чем-то похожую на настольные городки. Можно, в конце концов, просто поболтать «за жизнь», но Костыль в этом плане оказывается никчемным спутником. Он или спит, или сидит и молча смотрит перед собой. Робот Вертер какой-то.
Мы едем весь день, ужинаем, запивая тушенку и сухари кипятком, останавливаемся на каких-то промежуточных станциях. Наступает ночь, поезд продолжает свой забег на север. Ничего не происходит. Оно и к лучшему, конечно, но вынужденное безделье доводит меня до бешенства. Черт побери, если бы я знал, что все так обернется, взял бы с собой пару книг с Земли. Это, конечно, лишний груз, но зато было бы не так скучно.
В полночь Костыль коротко сообщает, что сейчас моя очередь дежурить, и засыпает. От нечего делать я пытаюсь вспомнить какие-нибудь песни или стихи про поезда, паровозы и железную дорогу.
На ум приходит гленмиллеровский «Поезд на Чатаннугу»:
Эй, друг, постой,
Здесь этот поезд на Чатаннугу?
Здесь! Здесь! Путь номер пять.
Друг, дай тебя мне обнять.
Мне по плечу
Поезд на Чатаннугу.
Есть на билет –
И сверху пара монет.
Из Пенсильвании ты отбыл где-то в три сорок пять,
В Балтиморе ты успел журнал дочитать,
Блюда в ресторане,
Пик твоих мечтаний –
Ветчина с яйцом, что ел ты в Керолайне.
Свистнет пару раз перед границей свисток,
Виски выпил, и Теннесси уже недалек.
Уголь весь заправить,
Чтобы ход не сбавить,
У-у… И в Чатаннуге ты, дружок!
Дальше я не помню, но память зачем-то выталкивает из глубин бессмысленную информацию о том, что американский городок Чатаннуга – побратим Нижнего Тагила.
А потом я вспоминаю тяжелое, жуткое стихотворение Смелякова «Паровозное кладбище»:
Кладбище паровозов.
Ржавые корпуса.
Трубы полны забвенья,
свинчены голоса.
Словно распад сознанья –
полосы и круги.
Грозные топки смерти.
Мертвые рычаги.
Градусники разбиты:
циферки да стекло –
мертвым не нужно мерить,
есть ли у них тепло.
Мертвым не нужно зренья –
выкрошены глаза.
Время вам подарило
вечные тормоза.
Меня буквально передергивает от этих чугунных слов; от них веет могилой, смертельной одурью, чем-то нечеловеческим, громоздким и тяжеловесным, как Вторая мировая война:
Больше не раскалятся
ваши колосники.
Мамонты пятилеток
сбили свои клыки.
Эти дворцы металла
строил союз труда:
слесари и шахтеры,
села и города.
Шапку сними, товарищ.
Вот они, дни войны.
Ржавчина на железе,