Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Что?.. Плохо всё? Да? — тревожно спросила Люба.
Леля опять покачала головой, и трудно было понять: это её отрицательный ответ на вопрос или действительно дело совсем уж плохо.
Любаша всё заглядывала ей в глаза:
— Вы, бабушка, только не говорите никому про раненого. Хорошо? Не то прибегут, сделают худо. Народ нынче намучился, стал злой... — и она положила перед старухой на край лавы, возле раненого, несколько серебряных монет.
Случилось чудо: Леля даже руку к серебру не протянула, а монеты исчезли будто сами собой — они попросту растаяли в воздухе. И Люба подумала: не снится ли ей всё? и положила ли она только что для бабки монеты?., не бывает же такого — чтобы серебро бесследно исчезало, растворялось в воздухе, в свете... не иначе, это было бабкино колдовство — то самое, за которое её боятся все и уважают.
Старуха опять не ответила, только улыбнулась неким своим мыслям — нехорошо улыбнулась (показалось Любаше) при ядовитых холодных глазах. Совсем непонятная Любе была эта Старая Леля. И то верно: тому, кто в начале пути, легко ли понять того, кто зрит уже его завершение?
Тут достала знахарка из котомки маленький медный котелок, подала его Винцусю и жестом велела принести свежей воды, а Любаше также жестом велела подкинуть хвороста в очаг, ибо огонь к тому времени там почти совсем погас. Пока мальчик бегал за водой, пока Люба раздувала в очаге пламя, старуха извлекла из котомки с дюжину маленьких узелков и белый платок. Она ощупывала узелки, подслеповато щурилась на них, согнувшись над ними крючком, обнюхивала их, некоторые развязывала чёрными худыми пальцами и высыпала порошки на платок...
Любаша вздрогнула от неожиданности, когда старая знахарка подала голос, когда стала ей объяснять:
— Вот зелье лихорадочное, авран, милая моя. Его я сейчас заварю, и дадим его выпить ему сразу. Вот зелье бессмертник, золотые цветочки; это потом заваривать будешь — дабы не испортилась у болезного желчь. А вот явора корешок, растолчённый уже, также и бодяк, они хороши для лечения ран и при гангрене и застарелых язвах. Всё тебе я смешаю, а ты, милая моя, раны ему после присыпай. Делай так каждый день, да не забывай менять повязки. Со щёлоком их хорошенько стирай.
Подняв с пола щепочку, знахарка смешала два порошка, а третий высыпала в котелок, вода в котором уже грелась.
— Всё запомнила? — как-то недобро покосилась Леля на Любу, старуха стояла к ней боком.
— Да, бабушка.
— Хорошо, — клюнула тяжёлым носом знахарка. — Теперь — пуля...
Старая Леля, поглядывая на раненого, хитро сощурила глаз. Нагнувшись над котелком, она помешивала веточкой закипающую воду, пришёптывала что-то себе, варила снадобье. Любаша прислушалась к тому, что шептала знахарка; это были заговоры и молитвы; некоторые из молитв девушка даже узнала и подумала: вот ведь верует же в Бога Старая Леля и напрасно на неё наговаривают, будто колдунья она и ведьма; кабы ведьма была, знающаяся с нечистой силой, то боялась бы молитв, как огня... А Леля уже молитвы оставила и про некую красную девицу всё твердила, что «стоит на шостке, перебирает ложки, перемывает, перетирает и передувает, стрельбу и жар у раба шведского утишает и угоняет...» Потом старуха сняла котелок с огня, накрыла крышкой и укутала в тряпицу:
— Вот и зелье. Пусть потомится пока...
Она взяла свой кремнёвый нож, повертела его в руках, пребывая в некотором раздумье, потом убрала нож в котомку, склонилась над раной в бедре, улыбнулась и неожиданно весёлым голосом, каким-то озорным даже, позвала:
— Цып-цып-цып... Цып-цып-цып...
Все члены раненого офицера вдруг охватила дрожь, он застонал и заскрипел зубами, потом вытянулся весь на лаве в струну, словно с ним случился столбняк, затем выгнулся дугой; из раны в бедре струйкой брызнула чёрная, как спелая вишня, кровь, старая кровь, сплошь в сгустках, а за кровью сама собой вылезла наружу довольно большая свинцовая пуля — вот и я, здрас-сь-те!..
Любаша так и ахнула от этого внезапного... явно ведьминого волшебства, от вида крови и пули сатанинской, послушной чарам колдуньи, и едва не лишилась чувств. Винцусь, потрясённый не менее сестры, только присвистнул, раскрыл рот, да так с раскрытым ртом мальчишка и стоял.
Пуля тяжело скатилась но окровавленному бедру на лаву, звонко стукнула по древесине и, юркнув на пол, затерялась в старых стружках.
Раненый, верно, от боли, тут пришёл в себя и потянулся к Старой Леле рукой, как бы желая схватить знахарку за горло.
Но Леля легко отвела его ослабевшую руку.
— Вот и всё, дитя. Больше не будет больно. Снадобье попьёшь, и скоро пройдёт огневица.
— Wicked gumman! — сверкнул на неё глазами раненый. — Du torterar mig! Du — häxa. Bara igar du var ung. Jag sag dig! Och idag — redan pa randen till graven. Försvinn![53]
Старуха, стоя к нему боком, покачала головой, и, со стороны на неё глядя, можно было бы подумать, что она его ругательства поняла. Впрочем, ругательства его она тут же простила (на всякого болящего обижаться — лекарем не быть!) и аккуратно, мастерски перевязала ему рану на бедре. А он тем временем смотрел на неё настороженно, понимая её действия, но как бы не вполне доверяя ей, готовый в любую минуту оттолкнуть её. Леля, однако, не очень-то обращала внимание на поведение этого несчастного. Она некоторое время жевала нечто, потом сплюнула себе на ладонь жёлто-золотистую жвачку, ловко слепила из неё лепёшечку и заклеила ею шведскому офицеру рану. Тот поморщился, но промолчал и знахарку не стал отталкивать.
Достав из тряпок свой котелок, Старая Леля сняла крышку и подала снадобье раненому.
Тот уже, похоже, окончательно пришёл в себя. Заметил он и Любашу, и Винцуся. Глаза его прояснились. Он давно уже понял, что ему здесь пытаются помочь, что здесь, в этой ветхой полутёмной хижине, собрались если не друзья его, то и не враги (неведомо куда подевались привязчивые дочери Ирода и грозный Минотавр) — вот этот мальчик, которого он смутно припоминал, видел его, кажется, в лесу, вот эта девушка, которая тоже была откуда-то знакома ему, он точно где-то уж встречал её, похожую на ангела, — как будто во сне... и, может, даже не один раз, и эта безобразная старуха, от которой, кажется, любой пакости можно было ждать, самого неприятного колдовства, но которая явно помогает ему — вытащила пулю из бедра, залепила пластырем рану на груди и сейчас... подаёт некое питьё.
Увидев котелок, раненый жадно схватил его обеими руками и пил, и пил, обжигаясь, иногда морщась, ибо питьё, приготовленное старухой, было, видно, не из приятных. Однако это было питьё, питьё, хотя, может, и опасное колдовское зелье, но питьё. Раненый пил и иной раз недоверчиво взглядывал на грубый медный котелок, чёрный от копоти и местами помятый, но потом опять пил, и глаза его при этом порой обращались к Любе, они так и тянулись к Любе, похоже, раненый в ней, в чистоте её, в её нежной девичьей красоте, как бы видел залог того, что здесь ему не причинят вреда — даже эта отвратительная на вид старуха с ядовитыми глазами и сорочьим, трескучим голосом.