Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Нет, спать не получится сегодня. Он встает. А как Виктор нас напугал! И насмешил. Полицейский оказался не без чувства юмора. Ты смотри: vive la révolution!
Он вспомнил разговор с Маришкой. Когда спросил про Виктора, она стушевалась…
«Он такой… интересный…»
Нравится он ей. Ну что ж, хорошо. Dieu est là où habite l’amour[53]. Мне он, кажется, тоже нравится. Да и Серж вроде оттаял.
Что у нас за окном?
Люди бредут сомнамбулами. Кажется, будет дождь. Редкие машины медленны, едут бессмысленно, не знают, где стать.
Газеты будут сегодня?
Кто-то забыл зонтик: перекатывается на спицах – разноцветная медуза. Поезд со всегдашней настойчивостью строчит пространство, напоминая о расписании. Но скоро и он заглохнет. Теперь и без газет это яснее ясного. Идти некуда и незачем. Остается ждать неизвестно чего.
О, как же приятно печатать без оглядки на написанное! Уноситься под парусом в неизвестное! Врываться в новый буйный день на подкованных словах… город гудит, бунтует, трамваи и автобусы стоят… переливается влажная листва платанов… Какие облака! И синева неба – точно морская даль…
Раньше, в Ленинграде, я печатал только с выверенного чистовика, приходилось быть осторожным. На барахолке мне довелось купить задешево старую «Москву», я тогда как раз писал первые рассказы (те, что отправил через случайных иностранцев в «Посев») о том, каково мне было в институте Сербского, машинка была маленькая, ухоженная (без ручки на чемоданчике, но ничего, под мышкой помещалась), шла легко и негромко, как застенчивая цикада; приобрел у инвалида без ноги, он о машинке заботился, с жалостью расставался, успел несколько фронтовых историй приплести, хотел планшет с картой всучить, но я отказался. Писал тайком. Даже самую негромкую машинку далеко слышно. Вычислить того, кто печатает, просто: появился в доме новый человек – включилась машинка. Уши в каждом доме. За работу садился в крайнем случае, когда знал точно, что соседей дома нет, и вся история на бумаге была готова. Никакой импровизации. Вот в чем беда. Ни щелочки для духа. И никого рядом! Жил и действовал в одиночку. На телеграфе французские студентки часами сидели в ожидании, когда «дадут Париж», я с ними заговаривал, они радовались, что я немного говорю по-французски, они и представить себе не могли, какое для меня было счастье сказать две-три корявые фразы, я чувствовал себя измученным калекой, я едва справлялся с дыханием от волнения, и всю ночь после спать не мог, все ворочался, вспоминал, как я осмелился, подошел и заговорил… Стараясь задним числом понять упущенное и восполнить пробелы, я переписывал те короткие разговоры, на бумаге они делались длинней, я зажигал ночную лампу, и свет загорался на воображаемых бульварах, мои спутницы уводили меня на просторные проспекты, по которым струилось мое письмо, шуршали платья, шумел дождь, мы прятались в арочной галерее, громко смеялись, всплескивало эхо, стены аркады были украшены фресками, горели яркие лампы, звучала музыка, в сумерках блуждали фантомы, фантомы немыслимого города… а затем меня отвлекал какой-нибудь звук, за оклеенным газетой окном занималось утро, я выключал лампу, ложился и долго караулил, чтобы перепечатать написанное, ждал тишину: дом без людей молчит особым образом, его тишина приглашает проказничать.
Теперь все предосторожности излишни. И тем не менее то ли по привычке, то ли из стыдливости я дожидался, когда уйдет мадам Пупе́. Как обычно, прежде чем уйти, она откроет и закроет каждый шкафчик, подергает ручки на оконных рамах, запрет одну дверь, уйдет через другую. Лифт увез ее. Наконец-то. С чего начать? Из меня рвется толпа…
* * *
Ясное утро, все в голубиных застежках. Исковерканной походкой лавирую между битыми горшками и собачьим дерьмом по rue de la Roquette. Студенты захватили Сорбонну. Ворчание Вазина, стук машинок, беготня. Площадь Насьон – стачка. Студенты ходят группами, нервные, возбужденные. Полицейские сирены делают петли. Gare de Lyon: много полиции и солдат. Привычно безразличные клошары толкутся у вокзальных закусочных, бессильно перебраниваются; на них никто не обращает внимания, словно их нет; очумев от подземных испарений, они сидят на горячих решетках и тихо просят подаяния или сигаретку, без особой надежды.
Вечером иду на rue de la Pompe – мне гораздо интересней, что скажут здесь. Пьем чай и вино, курим, в большие раскрытые окна заглядывает синева.
– Сорбонна… Ха! Это больше, чем захватить корабль, – говорит Шершнев, прохаживаясь по гостиной (мсье М. лежит на кушетке, у него болит голова, он не спал ночью, много писал, на столе много бумаг с блестящими свежими строками; он тихо бормочет: «корабль?.. какой корабль?..», в его руке курится тонкая трубка с маленькой чашкой). – Это почти Кронштадт!
– А, вот ты о чем…
– Конечно! О чем еще мог я подумать в сложившейся ситуации?
– Тридцать шестой год…
– Что? Почему?
– А, – мсье М. устало закатывает глаза, – не обращай внимания… просто ворчу… ворчу, как Бразильяк…
– Ну, ты тоже скажешь… Бразильяк! При чем здесь этот сосунок? Нет, Кронштадт, Кронштадт… – Серж заводится, его несет: – Взбесившиеся щенки! Они не понимают, чего хотят. Команданте был не прав. Далеко не всякое восстание – творчество. Самое смешное, что все это началось в цветнике Сартра и Бовуар. А что они такое в сравнении с великим д'Аннунцио? Что происходит на улицах? Обыкновенная разнузданность.
– У нас в редакции считают, что это вспышка.
– О, нет, это не вспышка.
Альфред тоже вздыхает, сонно шепчет: «нет, конечно».
– Я тоже так считаю, но вот Вазин…
– Ах, забудьте о нем! Тут нет никакого спонтанного возгорания. Оно случается в тех домах, где хозяин не проверяет газопровод десятками лет.
– Да, но ведь пожары случаются и в домах, где все в порядке.
– О чем и речь, о чем я и говорю, – громыхает стулом Шершнев, прочищает горло, подливает всем чаю. – Неужели не видите, что всему причина? Сексуальная энергия! Сексуальная энергия – это мощная сила, такая же мощная, как национализм, патриотизм, если не больше. Блуд, чтение газет, написание статей и листовок, блуд и снова: стихи, песни, газеты, листовки, алкоголь, танцы, газеты, блуд, ну и так далее… Чума! Молодые хотят признания. Им осточертели люди во фраках. Эти чурбаны в полицейских мундирах. Свобода и блуд! К черту порядок! К черту деньги! Это все очень понятно. Тут нет ничего интересного. Слишком простенько. Еще старик Деломбре был против денег, помнишь? – Альфред кивает. – Скука – это все, что я чувствую. – После паузы добавляет: – И возмущение…
Молчим некоторое время; Альфред опять негромко говорит, что эти дни ему напоминают тридцать шестой, а время после оккупации – начало двадцатых; и таинственно добавляет:
– Не было бы Просперо, не было б и бури.