Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Вкусно. Ох как вкусно!
— Дай! — Барасику становится завидно. Он отбирает у меня соску, засовывает себе в рот. Вокруг Бараса валяются игрушки: костяные бабки, войлочный мячик, медные колокольчики. Барасик роется в своем хозяйстве, «дымит» соской, забыл обо мне.
Но мне уже не заснуть. Я лежу с открытыми глазами, смотрю в серый потолок с подтеками от летних дождей. Побелить бы, да руки все никак не доходят. Лениво я перевожу взгляд с одного предмета на другой. В красном углу, который раньше был пуст в нашем доме, висит гунгарба — божница с фигурками бабушкиных богов. Под ней горит лампадка, стоят разные баночки, чашечки, тарелочки с сухариками, творогом, кусочками мяса — продуктовый паек бабушкиным богам. Стену украшают фотографии. На самой большой карточке изображена вся наша небольшая семья: в центре — отец, мать, бабушка и я. У меня губы сжаты, а глаза вытаращены — боялся, что плохо выйду. На снимке рядом стоят во весь рост Сэрэн-Дулма и Урбан-хуряахай. Она в белом длинном платье, а он — в форме военного летчика со множеством значков на груди. Половину стены занимают почетные грамоты, которыми были в разное время награждены члены нашей семьи. Среди этих грамот висит и моя почетная грамота за четвертый класс, с печатью, с подписями, как у всех. Больше я пока грамот не получал.
Дверь распахивается, и входит Дондой, с ног до головы залепленный снегом. Уже успел покататься с горки, а стряхнуть с себя снег, перед тем как войти в дом, — этого мы не умеем. Бросив шубенку на бочку, он ринулся к умывальнику, но вовсе не для того, чтобы умыться. Умывание не в его привычках. Я, конечно, воспитываю как могу, но пока не получается.
Дондой сердито бормочет над тазом, плюется.
— Дондой! — говорю я строгим родительским голосом. — Ты что там делаешь?
Дондой с сердцем плюет и объявляет:
— Я эту блоху убью!
— Какую блоху?
— Какую, какую? Да Булатку!
Булатка — его лучший друг, целыми днями не расстаются. И я об этом ему по-родительски напоминаю.
— Какой он друг! — негодует Дондой. — Вот!
Он тычет мне в нос ладошку, на ней какой-то кусочек.
— Что это?
— Что?! Да зуб! Блоха выбил!
Зуб молочный, съеденный, давно уже шатался.
— Новый вырастет, — успокаиваю я.
— Дай мне кусочек хлебца, — просит Дондой. — Ма-лю-юсенький.
— Зачем?
— Спрячу зуб в хлеб, дам Янгару, скажу: «Собака, собака! Ешь мой зуб, отдай мне свой острый!»
— И без этого вырастет.
Дондой хнычет:
— Я собачий зуб хочу! Дай хлеба!
— Сначала умойся — раз! Прибери игрушки Бара-са — два! Вытри стол — три! Потом уж поговорим о собачьем зубе.
Дондой пыхтит, с тоской посматривает на стол, доверху заваленный игрушками, книгами, пустой посудой. Стол — центр нашего дома — на нем мы готовим уроки, едим всей семьей, играем. Навести порядок здесь не так просто. На помощь приходит Жалма. Она бегала на часок в школу, там они всем классом готовились к двадцать четвертой годовщине Октябрьской революции! Да еще конец четверти.
Я вспоминаю о своих обязанностях, строго требую у Жалмы:
— Покажи табель!
И Жалма чуточку скучнеет, роется в сумке, достает табель, протягивает мне, скороговоркой предупреждает:
— По всем «отлично» и «хор», только по письменному «посредственно».
— Пос-ред-ствен-но! — Я полон негодования.
— А я не виновата нисколечко! Совсем, совсем не на чем писать! Ты попробуй чисто напиши на обоях! — И она начинает всхлипывать. — А теперь и обои кончились. На чем писать буду? Совсем ничего нет, никакой бумаги.
— Ничего, сестренка, я из клуба старые газеты принесу, разрежем их, сколько хочешь тетрадей понаделаем.
— Лучше бы уж на обоях. Они с одной стороны совсем чистые.
— Мало ли что лучше!
Жалма успокаивается:
— Ахай, как есть хочется!
На низкой печке стоят горшок, медный чайник и чугунный котел. В горшке тают куски льда, в чайнике черный как деготь чай, а в котле наша ежедневная пища — заваруха. Я снимаю котел, черчу на застывшей заварухе крест, делю на четыре равные части.
У заварухи горький вкус полыни, но стучат и мелькают деревянные ложки, сопение, чавканье, молчаливая сосредоточенность. Не отстает от других и Барасик, справляется со своей нормой. Правда, часть этой нормы остается у него на носу, на щеках, на подбородке, но это его не смущает. Дондой незаметно подрывается снизу на территорию сестренки и братишки.
— Молока бы еще! — мечтательно говорит он с набитым ртом.
— Ты хоть и беззубый, а ловкий, смотри какой помощничек отыскался, — говорю я.
Дондой на минутку конфузится, но скорости не сбавляет.
Котел пустеет, и Дондой с Барасом затевают спор — кому подчищать?
— По очереди, без драки! — наставляю я.
Котел мыть не надо, и так очистят до блеска.
Каждый день я наблюдаю эту картину, каждый день меня мучает совесть: я оставил семью на зиму без мяса, из-за меня свели со двора бурунчика, будь на моем месте отец — все были бы сыты.
Еле передвигая ноги в своей тяжелой овчинной шубе, входит бабушка. Не снимая шубы, садится у очага, вытаскивает четки, перебирает кривыми пальцами, бормочет:
— Ум-маани-пад-мэй-хум! Все в этом мире бренно. Рождаются и умирают, снова рождаются. Съели заваруху?.. Уложите Бараса, пусть поспит.
Но Барас уже уснул прямо на полу, среди разбросанных игрушек. Я укрываю его одеялом, подсовываю под голову подушку. Бабушка перебирает четки, качает седой головой:
— Поел — заснул, проснется — поест, а для чего? Чтоб идти к старости. Я прошла свое, много-много прошла… Устала… Очень устала, хочу уснуть. Теперь старым совсем трудно. Старым в такое время незачем жить… Дондой, разбудишь Бараса! Иди играть на улицу! Жалма, пора напоить корову. Смотри, у реки лед, как бы не поскользнулась…
Мы остаемся вдвоем с бабушкой; она шевелит губами, перебирает четки, смотрит в пол. Вдруг говорит:
— Что там святой конь, Батожаб?
Неужели она выпроводила всех из дому, чтоб только поговорить о Черногривом беглеце?
— Не знаю, — отвечаю я хмуро. — Он теперь не в колхозе.
— Слышала, слышала, по домам живет. У Дугаровских жил, у Дамдинских… Три дня в каждой семье! У кого сейчас?
Я понимаю, куда клонит бабушка, молчу.
— Пора священному коню и у нас погостить…
Я молчу.
— Приведи вечером его к нам…
— Сена своей скотине не хватает, — говорю я.
— Для священного коня грех жалеть.
Я упрямо молчу.
— Ты не пойдешь за ним, сама пойду, приведу…
— Он же дикий, бабушка. Вам не справиться, убьет еще.
— От священного коня смерть принять