Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Но Бабу упрямо тащит коня в сторону. Тот всхрапывает и становится на дыбы. Опустит еще копыто на голову Бабу!.. Я толкаю Бабу плечом, тот выпускает из рук уздечку и валится на спину.
— А-а! — кричит он на весь улус. — А-а-а! Батожаб убил! А-а-а!
— Не убил, а спас.
— Уби-ил! Уби-ил! А-а-а!
На крик от фермы бегут ребята: после занятий они помогают на ферме — взяли шефство. Впереди всех Зина в пушистой шапке и в стареньком пальто.
— Батожаб! Ты что? — кричит она. — Разве можно?
— К коню лезет, — говорю я хмуро. — Цепляется за уздцы. А конь дикий, может убить.
— Вставай, Бабу, — поднимает Зина блаженного. — Батожаб не хотел тебя обидеть.
Бабу размазывает слезы по неумытому лицу.
— Я святого коня хочу-у! У себя дома держать… Батожаб коня не дает!..
— Иди домой, иди. Приведем тебе коня. Иди…
И Бабу, всхлипывая, послушно уходит.
— Что ты собираешься делать с беглецом? — косясь на храпящего коня, спрашивает Зина.
— Объездить, — бросаю я небрежно, словно объезжать диких коней для меня самое обычное дело.
Зина и ребята смотрят на меня с плохо скрытым почтением.
Я не торопясь снимаю с Гнедка седло, набрасываю на беглеца, начинаю затягивать подпруги. Конь косит на меня злобным глазом, но терпит. Ребята наблюдают.
— Батожаб, — просит Зина, — может, не надо… Он же дикий, он же убьет тебя.
— Пустяки, — отвечаю я.
Осторожно ставлю ногу в стремя, берусь за переднюю луку седла. Раз! — и я в седле. Не ожидая такого нахальства, Черногривый сначала стоит обмерев, только уши по-волчьи прижимаются к голове, потом всхрапывает, вскидывается на дыбы. Я ургой бью его между ушей. Он начинает крутиться на месте, взбрыкивая задом, прыгая вправо, пытается сбросить меня, гнет шею, стараясь ухватить зубами за колено. Ребята бросаются врассыпную.
— Ты что? Слезай! — слышу я громкий крик.
Кто-то сзади хватает меня за ногу. Черногривый делает поворот, и я вижу перед собой красное, разъяренное лицо Хурлы.
— Смерти ищешь, проклятый? — кричит она визгливо. — На святого коня посмел!..
— Отойди, — говорю я, выдергивая ногу из ее рук.
Но Хурла снова вцепляется мне в ногу.
— Пихлу-у! Этот волчонок свой род убьет, на весь улус беду накличет!
— Отойдите! Потопчет конь! Он дикий!..
— Меня потопчет? Меня? Святой конь? Слезай! Слезай, паршивец!
Выплясывает Черногривый, выплясывает вместе с ним Хурла; одной рукой она вцепилась мне в сапог, другой бьет меня по коленкам:
— Слезай! Слезай со святого коня!
С двумя мне не справиться. Я боюсь: затопчет святой конь святыми копытами ясновидицу! Отвечать-то мне придется.
— Отойди, слезу…
— О небо высокое! Прости дурака!
Улучив момент, я спрыгиваю с Черногривого.
— Бери своего дезертира!
— Святой божий конь — дезертир!.. Сними сейчас же с него седло!
Черногривый разгорячен, старается повернуться ко мне задом, лягнуть, мне с трудом удается расстегнуть подпругу, стянуть со спины седло. Наконец я срываю узду и, не удержавшись, огреваю ею беглеца.
— Небо высокое! Покарай! — вопит Хурла, вздымая руки. — Покарай нечестивца, который посмел ударить святого коня!
— Я еще доберусь до этого святого! Навоз возить на нем буду!
— О небо!..
Черногривый убегает, а Хурла трясет кулаками над головой, клянет меня на весь улус. Я взваливаю на плечо седло, ухожу прочь. Меня догоняет Зина.
— У тебя еще много коней. Зачем тебе этот? — говорит она.
— А зачем улусу нахлебник?
— Не сердись, Батожаб. Я же не виновата.
— Я не на тебя…
— Что толку — на тетю. Не поправишь!
— А я и не на нее… На всех… Кормят, поят, из кожи вон лезут перед нахлебником… А сами? Сами своих коров голодом морят, детишки у них без молока…
Я сердит сейчас на весь улус, развесивший над крышами белые флажки; сердит на человеческую глупость, при которой так хорошо живется Хурле.
Кони, парящие в воздухе…
Не кони, а страх парит над нашим улусом. Всего этого я не могу объяснить Зине. Не найду таких слов. Но кажется, и без моих слов Зина что-то понимает.
— Я сейчас помогаю твоей маме… Пойдем к ней вместе.
— Пойдем, — соглашаюсь я, сбрасываю под стену седло.
На ферме сумрачно, тихо, пахнет остро навозом, парным молоком. Моя мать сидит на корточках в стайке, замазывает пазы в стенах. Здание фермы старое, стены осели. Мать нисколько не удивляется моему появлению, кивает на ведро с раствором:
— Скидывайте рукавицы, замазывайте, а я буду раствор вам делать. Втроем быстренько управимся.
Мать уходит с пустыми ведрами, а мы с Зиной опускаемся перед стеной. Раствор теплый, греет мои озябшие руки… Работаем.
Хорошо работать и молчать, чувствовать рядом плечо Зины.
За дощатой переборкой в соседней стайке возится с больной коровой доярка Мидаг. Вздыхает больная корова, вздыхает и Мидаг.
— Охо-хо! Беда навалилась. Уже третья ты… И как тебя, милая, на ноги поставить? Поешь хоть немного. Ну-ка, ну-ка, сенца мяконького принесла… Что за наказание!..
Мидаг подымается над перегородкой, полная, с уставшим лицом, безнадежно качает головой:
— И эту придется прирезать… Третья у нас.
— Что с ней? — спрашиваю я.
— Кто знает — что? От наших кормов заболеешь.
Молоко пропадает, начнешь доить — кровь одна, вот и вымя распухать стало. Что, милая, смотришь? Тяжело тебе? Верю, верю…
Вздыхая и поохивая, Мидаг уходит. Мы остаемся вдвоем с Зиной. Хорошо быть рядом с ней, хорошо молчать и делать нехитрую, не требующую ни силы, ни сноровки работу.
С улицы рвется крикливый голос Хурлы, ему в ответ — тихий матери. Голоса все ближе. Я слышу, как мать сердится. Что еще Хурле надо от нее? Только что мне покою не давала, теперь за мать взялась…
Зина смотрит на меня тревожными глазами. Я встаю и выхожу на улицу — узнать, в чем дело.
Во дворе фермы три человека: торжествующая Хурла, сердитая, еле сдерживающая себя мать и усталая, прибитая Мидаг. На нас с Зиной никто не обратил внимания.
— Я пятнадцать лет работаю дояркой, — говорит мать, — видела больных коров, помогала лечить, но сглаженных, заговоренных коров не встречала.
— Еще бы! Волк овцу режет, крови не видит! — въедливо отвечает Хурла.
— Не хочешь ли сказать, что я сглазила коров?
— Ты ведь святая, дети у тебя святые, семья безгрешная. Небу на вас сердиться не за что?!
— С каких пор небо тебя в заступницы выбрало?
— Всем моя правда глаза колет! Все цепляются за меня, потому что не ты, не она, не кто другой, а я… я к богу ближе. Ты вот в коровьем навозе увязла. Какой тебе почет? Да никакого! А меня в любом доме с поклоном принимают. К бригадиру приду — за