Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Ева засмеялась.
– Вот и я смеюсь, – снисходительно кивнула старуха, – чего бояться? Раньше смерти все равно не помрешь. И чем мне, знаете, ждать, пока я в муках кончусь на больничной койке в коридоре, так уж, может быть, даже и лучше было бы топориком-то… Хотя я себе, – она выразительно выкатила глаза, – я себе такого абсолютно не могу позволить. Из-за Николаши. Что с ним будет? А вы приходите. У нас есть пирог. Два пирога. С капустой и с медом. Вы любите? Вон наши окна. – Она указала на дом, стоящий в глубине двора. – Третий этаж, квартира номер двадцать семь. Приходите в десять. Мы успеем привести себя в порядок. Надеюсь. Пойдем, Николаша.
Ева посмотрела, как она идет по протоптанной в снегу тропинке, сгорбленная, в вытертой шубе, рядом, на поводке – старый белый пудель со свалявшейся кисточкой на полысевшем хвосте, и солнце, разгоревшееся, несмотря на холод, бьет ей в лицо своим неуверенным светом.
Гимназистки румяные…
А Кати нет, и Ричарда нет.
Что она сама-то здесь делает? В чужом городе?
Может, это и ее конец?
Может, он так наступает: выползает горбунья с пудрой на подбородке и говорит: «Видите мои окна?»
– I want some ice-creаme[10]. – Саша отправил в рот поднятую с земли сосульку.
– Господи, заболеешь! – вскрикнула она. – What are you doing?[11]
Вернулась в чужую квартиру, переодела насквозь вымокшего Сашу.
Через минуту зазвонил телефон.
– Как спалось? – спросил он. – Мальчик в порядке?
– В порядке, – пробормотала она.
– Ты знаешь, – напряженно продолжал он, – тут был звонок из Нью-Йорка. Тебя разыскивает мистер Элизе Акара.
У Евы похолодели руки.
– Ты шутишь! Как он узнал твой номер?
– Ева. – Голос его стал злым. – Слава Богу, что к телефону подошел я и дома никого не было! А если бы подошла Лиза или… – он испуганно прожевал «Лена». – И что тогда? Услышали бы твое имя, и все!
– Что ты ему сказал? – спросила она, опускаясь на кресло с оскалившимся львом на ручке. – Ты ему сказал, где я?
– Я подтвердил, что ты в Москве. Больше ничего. Иначе он стал бы разыскивать тебя через Интерпол.
Голова у нее пошла кругом.
– Умоляю тебя, приезжай ко мне! Умоляю!
– Ну, я же не могу! – простонал он. – Куда я сейчас приеду?
Кровь, полыхая, бросилась ей в лицо.
– Тогда ты меня больше никогда не увидишь! Или сейчас, или никогда! Или я, или все остальное! Томас!
Он молчал.
– Или я, или все остальное! Или ты немедленно, сию минуту будешь здесь, или ты меня больше не увидишь!
– Хор-р-рошо! – прорычал он. – Я приеду.
Она положила трубку, опустилась на кровать. Саша разбежался и со всего размаху уткнулся ей в колени.
– What? – сказала она. – What’s going on with me?[12]
Пыльное зеркало отразило ее испуганное, в красных пятнах лицо. Она запустила пальцы в волосы и высоко подняла их.
– Он возненавидит меня! И все. Все кончится.
Саша забрался ей на колени. Она быстро поднялась, отнесла его на кухню, усадила на стул, трясущимися руками достала из холодильника брикет пломбира.
– Только маленькими кусочками, – весело приказала она, не слыша себя. – Ешь маленькими кусочками.
– I told you, I don’t understand you! – Саша запустил обе руки в мороженое. – I told you![13]
– Хорошо, – пробормотала она и побежала в ванную.
…Надо быстро, быстро привести себя в порядок, сейчас он придет, а я такая, на кого я похожа, Боже мой, что я…
Ей вспомнилась старуха с пуделем.
«Вот и я такая же», – с отвращением подумала она и, дрожа, стала под душ.
Потом густо намазалась кремом – все тело, каждую складочку, чтобы он захлебнулся, чтобы он вспомнил! Некогда было сушить волосы, и она торопливо намотала на них зеленое полотенце, потом накрасила губы…
На нее смотрело старое измученное лицо, в пятнах, как леопард.
Она не помнила, все ли она сделала, что нужно. Да, духи, крем, губы, что еще? Распахнула халат и осмотрела себя, как чужую. Соски показались ей черными и шершавыми. Она зачерпнула побольше крема и густо смазала их, потом слегка припудрила шею и живот.
– Ева!
Он открыл дверь своим ключом – у него ведь был запасной ключ! – и теперь стоял в коридоре, весь занесенный снегом.
Пришел!
Эта секунда, когда она, задохнувшись, выскочила из ванной и мокрое полотенце соскользнуло с ее волос, решила все. Его лицо – напряженное и злое под маленькой клетчатой кепочкой – стало совсем другим, тем, которое она знала и помнила. Оно стало испуганным, просящим и задрожало от нежности к ней, той прежней драгоценной нежности, которой и в помине не было вчера, когда он увидел ее на аэродроме, и даже потом, когда спал с ней, и тем более потом, когда уходил вечером…
Он протянул руки и обхватил ее. Сквозь толстую зимнюю куртку она различила знакомый, электрический гул с тяжелым прерывистым стуком сердца внутри. Она вспомнила: это был ни на что не похожий, особенный звук его тела, который, может быть, никто, кроме нее, и не слышал.
– Ты понимаешь, ты пойми, – кашляя и давясь слезами, прошептала она, – нельзя же меня бросить здесь, когда…
– Молчи, ты, дура! Ты меня измучила!
«Все хорошо, – лихорадочно сообразила она. – He won’t leave me along, he can’ t do this…»[14]
* * *
Пол Роджерс сидел в ресторане «Harvest» и пил. Он выпил бутылку коньяка, почти не закусывая, и заказал еще. Мальчик – официант, высокий, ломано-изящный, с зализанным пробором – судя по всему, литератор или актер, подрабатывающий на жизнь, – посмотрел на него с испугом.
– Не беспокойтесь, – сказал ему Пол, – принесите мне еще хлеба с маслом. Потом креветок.
Зализанный пробор сверкнул и испарился.
Пол чувствовал, что пить нужно до тех пор, пока эта внезапная мысль не оставит его. Она слабела, расплывалась, но, лишь только он переставал пить, опять становилась крепкой, упругой, словно резиновой, и даже пахла как-то особенно терпко и вкусно.
Официант вернулся с подносом. Пол удивленно выкатил на него окровавленные белки.