Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Когда Славка-шпана делал загребающее движение рукой, как пловец в стиле кроль, мы покорно плелись за ним в сторону Жилпоселка. Мимо серых жердяных заборов и деревенских покосившихся домишек. Вдоль нескончаемого ряда гаражей и сараев, где хранили картошку и разводили кур. А потом довольно долго, растянувшейся вереницей, хихикая для смелости, мы пробирались по узенькой тропке, что неуверенно и пугливо петляла меж небольших, самовольно занятых огородов, границы которых обозначались заборами из колючей проволоки и спинками железных кроватей. На огородах выращивали лук и петрушку. Весной кое-где цвели нарциссы, в середине лета – ирисы, под осень – гладиолусы, флоксы и золотые шары. У некоторых весь огородик занимали семь коротких грядок картошки. На крошечном наделе соседей росли кусты черной смородины и малины. Когда хозяева подолгу не приходили, черные-черные ягоды осыпались на землю, красные-красные ягоды становились добычей птиц. А иные участки неправильной семиугольной формы загромождал таинственный сарай-шалаш из ржавых листов железа и старых дверей, оброненный ключ от которого наверняка был у моего деда в связке. При желании можно было отыскать здесь и заброшенный огородик Песни. Забор его лет семь как обвалился, и соседи со всех сторон отгородились частоколом железных прутьев. Бывший Галин участок зарос полынью и пижмой в человеческий рост, на нем устроили мусорную яму и сбрасывали туда пустые бутылки, сорняки и отжившую ботву.
Умолкнув, мы гуськом брели за Славкой, стараясь не задевать самодельные заборы. Черная тропинка, огибая торчащие из земли железяки и мусорные ямы, выводила на холм, с вершины которого как на ладони распахивалось кладбище, город ржавых оградок и покосившихся крестов. Они напоминали лес обрубленных, спиленных лазалок, которые ведут вниз, в жирную, как дешевая губная помада, весеннюю землю. И над лесом черных лазалок кружили галки. По вечерам, в розоватом свете заката птицы облепляли провода и столбы высоковольтной линии, превращая их в самодельные черные кружева.
На кладбище были невысокие бетонные памятники, а в них – овалы черно-белых фотокарточек, похожие на хрупкие фарфоровые блюдца. Когда мы прибегали ближе к вечеру, становилось жутковато идти по дорожке между могил, зная, что в спину глядят сотни остановившихся, потускневших фарфоровых глаз. Некоторые памятники вследствие песчаной почвы чуть покосились вправо. Другие во время таяния завалились влево. Третьи от времени откинулись назад. Однажды летчики и стюардессы, рабочие котельной, начальники столовой и повара, алкаши, недосыпавшие сторожа, потерявшие смысл бригадиры, буфетчицы, женщины, имена которых кололи на руках, токари второго разряда, врачи, незамужние учительницы, воры с тремя судимостями, а еще продавцы, поломанные водители автобусов, дворники, служащие сберкасс, любимые женщины, бывшие жены и их неверные мужья вдруг запнулись. Закончились. И превратились в дешевенькие посеревшие памятники из бетона. От их прожитой жизни остался один общий для всех, настоящий день. Причесанные и принаряженные в костюмы мужчины, женщины в белых блузках, девушки, накрутившие на ночь бигуди, решили превратить день в фотокарточку, отправились на второй этаж старого деревянного дома, недалеко от главной площади с кинотеатром и памятником. Фотоателье располагалось на одной лестничной площадке с прачечной. Поэтому кислые, едкие, темно-синие запахи реактивов фотолаборатории находились в постоянной борьбе с розово-желтым ароматом цветочной отдушки для белья. Иногда побеждал аромат отдушки, тогда лестничная клетка и подъезд становились желто-розовыми. Но иногда победа оказывалась на стороне запаха реагентов, они окрашивали подъезд и двор сине-фиолетовыми тревожащими отсветами. В фотоателье вела скрипучая лестница, та же самая, что вела и в прачечную, куда мы часто ходили с бабушкой, чтобы заполнить день, пока дед лежал под капельницей, в маленькой палате с ситцевой шторкой. В тесной комнатке прачечной, перед деревянным прилавком и окошком, в которое выдают связки накрахмаленного белья, тяжело переваливались косолапые бабки в растянутых коричневых босоножках, в синтетических платьях. Искалеченные, стоптанные ноги с кривыми пальцами, с отросшими слоистыми ногтями тяжело переступали по серому изрезанному линолеуму. Очередь подтягивалась очень медленно. Постепенно запахи этих гнусавых, скрипучих старух побеждали, прачечная пропитывалась ментолом, мазью «Бом-Бенге», камфорой, касторкой, магнезией, свалявшейся шерстью накинутых на плечи, заколотых булавками шалей. Пока бабушка перешептывалась с ними, пока тетушка энергично выбрасывала на деревянный прилавок упакованные в оберточную бумагу стопки простыней и наволочек, можно было выскользнуть на лестницу и заглянуть в фотоателье. Там всегда было тихо, холодно и пустынно. Стеснительные, оробевшие люди присаживались на стульчик, обрисовывались на фоне белой простыни. Некоторым женщинам фотограф советовал капельку наклонить голову вправо. Другим – чуть заметно улыбнуться. Мужчины сидели насупившись. А другие зачем-то втягивали живот, что придавало лицу напряженное и настороженное выражение. Некоторые были серьезными, так как думали, что фотографируются для паспорта, пропуска или чтобы выслать фотокарточку брату в Рязань. Некоторые полагали, что их фотография украсит семейный альбом, чтобы его потом показать внуку или внучке со словами: «Гляди, какой красавицей была твоя бабушка в молодости». Мало кто мог предположить, что именно эта фотокарточка, луч света, влетевший в закрывающиеся черные-пречерные створки, будет вправлена в фарфоровый овал низенького бетонного памятника на кладбище.
Оказавшись там, на узкой тропинке, под присмотром фарфоровых глаз, каждый из нас терял себя, сливался со всеми, покорно следовал за Славкой по пятам: собирать конфеты и печенья возле новеньких памятников и осыпанных увядающими букетами свежих могил. Полушепотом, хитро прищурив треугольное личико, усеянное пшеном веснушек, Славка учил, что это не воровство. Понизив голос, чтобы мертвые, живые и сырой ветер низины не смогли расслышать, он шептал, что эти конфеты положили на могилы не просто так. «Их оставили специально, для нас, – настаивал Славка, – чтобы мы нашли их и съели, помянули всех, кто спустился по своей черной-пречерной лазалке в землю». И тогда Славка рассказал, что люди в возрасте уже не могут лазать вверх, они толстые, неповоротливые, страдают одышкой, болью в пояснице. Они не могут с разбега решиться, штурмовать лазалку и яростно бежать под облака. Люди в возрасте вообще не могут бегать и подниматься вверх. Им значительно легче спускаться. Медленно и неторопливо. Их лазалки – невысокие, короткие лестницы. Черные, с мокрыми погнутыми поручнями. Шаг за шагом такие лазалки манят все ниже и ниже, пока человек не закончится, не скроется в земле. Такую лестницу берут нерешительно, оттягивая шаги, будто соревнуясь в том самом виде бега, когда к финишу хочется прийти как можно позже. К своей последней, черной-пречерной лазалке подходят робко, оглядываясь назад, нерешительно выпуская из рук сумки, очки, авоськи с сахарным песком, рули автобусов, ручки дверей, ладони близких, любимые книги. Постепенно разлучаясь с вещами и хваткой теплых рук, выпуская перекладины, слабея, становясь покорным, проглатывая новую порцию снов, медленно и неторопливо берут такие лазалки и потом, вдруг, стремительно исчезают, опускаются вниз одним быстрым рывком. И Славка-шпана, подобрав две конфеты с фундамента тоненького мраморного памятника, поскорее разворачивал блестящий фантик, засовывал батончик конфеты «Маска» в рот и, перепачкавшись подтаявшим на солнце шоколадом, чавкая от наслаждения, вглядывался в фотографию на фарфоровом овале. С черными пятнами шоколада на щеках, Славка шептал, что, угощаясь найденными здесь конфетами и печеньями, надо обязательно смотреть на фотокарточку, в глаза спустившемуся в землю. И поминать – то есть верить, что этот человек не так давно жил на самом деле. Мы покорно разгрызали мягкие, раскисшие от дождя и солнца карамельки, запихивали в карманы печенья и вафли, послушно вглядываясь в остановившиеся, усталые, улыбающиеся, сощуренные, настороженные, карие, раскосые, распахнутые глаза памятников. И верили.