Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Я всю жизнь обличал коллективизацию, рыдал над страданиями раскулаченных, но куркульская психология — это смертельно.
— Георгий, так что там с часовней, насколько реально? — спросила Зина.
— Я думаю, вполне. Я, собственно, и пришел…
— А кто строить будет? — спросил Андрей Иванович.
Он стоял в позе начальника, слегка расставив ноги, склонив набок голову и глядя в пол.
— Я — зодчим. А рабочих найдут.
— А у тебя есть строительное образование?
— Строительного нет, — рассмеялся Георгий, — зато — опыт филолога и литератора.
— Не понял, — нахмурился Андрей Иванович.
— Шабашки! Кроме того, я лично построил уже две часовни. Профи, можно сказать.
— Я почему спрашиваю, — серьезно сказал Андрей Иванович. — Я инженер-строитель с сорокалетним стажем. Был и начальником ОКСа, и замом по строительству… Все это не так просто. Одной документации…
— Не боись, Иваныч, — засмеялся Георгий и добавил со славкиной интонацией: — Нынче куполов не делают. Секрет утерян. Ничего. Прорвемся.
— Смотри, — сказал Андрей Иванович, — тебе жить. Что от меня требуется?
— Ты, Андрюша, как выпьешь, так ничего не понимаешь, — покачала головой Зина. — Деньги нужны. Понимаешь? День-ги!
— Пойдем, порешаем, — Андрей Иванович обнял Георгия за плечо и повел по дорожке, выложенной метлахской плиткой. Вскоре они вернулись.
— Зина, принеси пятьдесят долларов. В бумажнике. И налей нам по чуть-чуть, за успех нашего безнадежного предприятия.
Когда Георгий ушел, Андрей Иванович снял очки, заморгал и потер переносицу.
— Мы договорились, — сказал он, — что остатки материала — ну, там бревна могут быть, обрезки, доски наверняка останутся — я заберу. Все равно, не я, так Нашивкин утащит.
«Кто еще остался? — вспоминал Георгий. — Белявских нет, Матросовых нет, а Надежда в этом году и вовсе не появлялась. Остались Крыльцовы, а те, слава Богу, по пути».
Витька Крыльцов сидел на лавочке у калитки. Завидев Георгия, обрадовался:
— Вот ты-то мне и нужен, — заявил он и стал подавать лицом непонятные знаки. — Пойдем к машине, там что-то с трансмиссией…
Галя, его жена, остановилась с тяжелым березовым бревном на плече и крикнула издали:
— Что он в машинах понимает?
— Понимает, — заверил Витька и снова стал мять лицо.
— Понимаю, — откликнулся Георгий.
Витька открыл дверцу горбатого «Запорожца» лет сорока, неизвестно как здесь очутившегося, среди бездорожья. В салоне было душно, как в бане, зеленая муха, бившаяся в изнеможении о стекла, пулей вылетела наружу. Он приподнял сиденье, достал наполовину опорожненную бутылку и страстно прошептал:
— Давай!
Пить горячую водку, согнувшись в духоте, было так нелепо, что Георгий рассмеялся. Отказаться было нельзя — Витька терпеливо сидел у калитки, высматривал случайного прохожего. Это было безнадежнее поплавочной рыбалки.
Когда они вышли из машины, Галя стояла уже у забора.
— Денег не дам, Жора, и не проси. Мы люди простые, крестьяне, нам поклоны бить некогда — вкалывать надо. Это у вас в Грузии — палку воткнешь, и мандарины повырастают.
— Это ты-то крестьянка? — удивился Георгий. — Ты же в Москве живешь и на фабрике работаешь, если не ошибаюсь, мастером.
— Все равно крестьянка. Видишь, бревна какие таскаю, пока этот тунеядец собутыльников отлавливает. Допили хоть?
Витька ошеломленно покачал головой.
— Горе мое луковое, — нежно сказала Галя, — пидорас вонючий! Нет, правда, Жорка, мы вот матери дров наготовим — и назад. И когда еще приедем… На хрена нам твоя церковь!
— Нет так нет, — согласился Георгий. — Зато честно.
Яков Семенович тесал из березового столбушка кормовое весло.
— Нашивкин заходил, — сказал он, не отрываясь от работы. — Ты его обошел, он обиделся.
— Ох ты. А я никак не мог вспомнить, кого забыл. Было такое ощущение. И что?
— Сам принес. Триста. Только, говорит, скажи князю, если Таможня спросит — я дал четыреста. А сотню я, говорит, заныкаю. В конце концов, кто в доме хозяин!
1.
Яков Семенович проснулся в предчувствии постороннего звука. Он прислушался. Все домашние звуки были на месте — за стеной, в горнице, всхрапывал Георгий, топотали и катили что-то в подполе мыши, потрескивал сам по себе старинный глечик на полке, муха шуршала в пучке прошлогоднего зверобоя. Приснилось, наверное.
Яков Семенович распахнул окно. Небо на востоке было цвета спелого крыжовника, свежий воздух принес запах смородинного листа, холодной воды, мокрой древесной коры. Полуоблетевшие запоздалые соловьиные всхлипы еще наполняли кроны, но уже не выплескивались из них. На краешке водостока скопилась капля росы, оборвалась, гулко булькнула в темной глубине бочки. Потом вторая, третья…
Яков Семенович вздохнул и стал одеваться, но сквозь шорох одежды посторонний звук наконец донесся. Он был из прожитой кем-то жизни, знакомый, но не ощущаемый прежде, архивный или музейный. Это была флейта.
Флейта вскрикивала, бормотала, вздрагивала, как дворовая девка в руках постылого барина, дергалась, пытаясь вырваться, оторваться от презрительных губ и мстительных пальцев, задыхалась и горько голосила. Улетала, опустошенная, далеко-далеко, задремывала, забывалась и, очнувшись, грохалась на колени.
Яков Семенович нахмурился и закрыл окно.
У берега стояла свежевыкрашенная битумным лаком лодочка. Братья Окуни привели ее вчера вечером, и Яков Семенович оставил ее на ночь на воде для испытания. Он привязал к носовому брусу тяжелый якорь — трак гусеницы — и оттолкнулся.
Георгий предлагал вчера разбить по традиции о бушприт бутылку если не шампанского, то хотя бы пива, но Яков Семенович отказался, ссылаясь на то, что трудно будет подобрать на дне все осколки. «И что за привычка устраивать балаган на ровном месте…»
Лодка не кособочила, слушалась кормового весла, но была недостаточно легка. «Да лодка ли виновата, — элегически размышлял Яков Семенович, — силы не те. Где твоя былая легкость…»
Бесцветное солнце стояло уже над лесом, туман потерял невозможную свою окраску, стал белым паром и быстро улетучивался. На тростниковых топких островках посередине реки темнели бобровые хатки.
Яков Семенович бесшумно проплыл мимо. Раздавались громкие всплески, шорохи, какой-то скрежет — бобровая деревушка просыпалась. Лодку обогнала широкомордая бобриха с младенцем на спине, глянула неодобрительно и поплыла дальше. Яков Семенович бросил якорь на завале фарватера, на пятиметровой глубине, и размотал донную удочку…