Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Она вдруг толкнула прочь его локоть и села – прямо на пол, у стенки.
– Это было вон там, – сказала она всхлипнув. – За той дверью. Еще в машине, когда отец сказал мне, мне стало как-то… Я не могла уснуть. Еще жара… И все слушала! – вскрикнула она вдруг. – Как тогда. Тогда тоже была жара. И мы ждали и слушали. Ждали… его шаги! А потом… Потом дверь распахнулась, и внесли цветы. Море цветов. На весь пол – от крови! – Она засмеялась. – Может быть, все это бредни? И мне просто приснилось? Скажи, – она встала с пола и вгляделась в него. – Ты о своей матери часто думаешь?
– Э-э… – Николинька заморгал. – А почему такой вопрос?
– Ты отвечай, а не почемучкай.
– Тогда часто. Или, вернее, не очень. Да, вот это правильно: не очень часто, – он качнул головой для пущей твердости.
– Ага. А тебя отец много заставлял заниматься?
– Отец? Раньше – да… а теперь мало, потому что я сам уже умею.
– Что ты умеешь?
– Ставить перед собой задачу.
– Как мило. А если я поставлю задачу перед тобой? Ты сумеешь решить?
– Смотря какая задача. Если из высшей математики, то…
– При чем тут она! Возьми меня на руки и отнеси в спальню – вот тебе задача.
– Ну, это-то, конечно, это нетрудно, – сказал Николинька, ухмыляясь.
Он слегка крякнул, присев, подхватил ее одной рукой под колени, другой за шею, распрямился без видимого труда и, выйдя из зала, стал медленно подниматься по лестнице вверх, стараясь не нашуметь. Лика вся как-то съежилась у него в руках и притихла, закрыв глаза. У дверей спальни он повернулся боком, толкнул плечом дверь, а потом поднес Лику к ее койке и поставил осторожно на ноги.
– Что теперь? – спросил он.
– Хорош… – сказала она как-то тонко и хрипло. И вдруг вся осела пред ним и раньше, чем он успел что-нибудь понять, стала целовать ему ноги.
– Ну это уж… Это лишнее, – забормотал он, улыбаясь и хмурясь. Отступить от нее он, однако же, не смел. Она сама затрясла головой, от него отстранившись, и провела по лбу тыльной стороной руки.
– Вот что. Ты сядь, – велела она.
Он опустился подле нее на корточки. Тогда она расстегнула ему ворот рубахи, дернула за рукав, обнажив мясистое жирное его плечо, и предупредила:
– Теперь не ори. Будет больно.
И вдруг впилась зубами у самой его шеи, сильно, но лишь на миг. Он засопел, испуганно вздрогнув, но честно не проронил ни звука.
– Ну вот, кровь, – сказала она, тронув пальцем укус. – На этом и точка. Это мой знак тебе – знак любви и братства. Это ты помни – потом, когда все поймешь. А теперь спать. И завтра ни слова. Ты понял?
Он кивнул. Потом почесал плечо.
– Ничего-ничего. Я не ядовитая, – сказала Лика. – Иди в постель. Да: и заткни, пожалуйста, эти дьявольские часы. Им здесь не место.
Ни слова не говоря, он взял часы с тумбочки, вскрыл им корпус и сломал пружину.
– Спасибо, – сказала Лика. – Все равно они врут… А так зато сверчок слышен…
Сверчок действительно стрекотал.
– Ты ведь знаешь теперь, о чем можно просить сверчков, верно? – спросила она.
– Но ведь это сказка, – сказал Николинька.
– Нужды нет: можешь попробовать. Сходи, встань на колени и сам проверь. Не хочешь?
– Н-нет…
– Ну, как знаешь. А я, может быть, позже пойду. Все равно у меня тень. И пока моя ночь не кончилась… Кстати: ты молишься на ночь?
– Кому?
– Богу, конечно.
– Разве Бог есть?
– Есть. Запомни это и каждый вечер молись. Особенно о своей маме. Она ведь теперь одна, ей грустно.
– Откуда ты знаешь?
– Я все знаю. Иди спи.
– Ладно. Покойной ночи.
– Покойной.
Уже был рассвет.
…Все вышло отлично. Зоя вернулась как раз к их отъезду. Николинька чуть не проспал. Увалень, разумеется; но тут – очень кстати. Лика лишь чмокнула его в лоб, на ходу спросив, все ли он помнит. Это про их детство, конечно. Он смутился так, что пришлось его подбодрить («Николай! попрощайся с Лилей!»). Тогда он сказал «Прощай!», а она ответила, хмыкнув: «Прощаю. Пиши мне письмо». Дверца хлопнула, тени ветвей сползли с обтекателей. Их отражения мелькнули еще на дне ветрового стекла. Потом мотор взвыл и развернул машину. Зоя махала рукой. Николинька побрел умываться.
На обратном пути, в коридоре, он услышал за дверью голос отца.
– Вообрази себе, – говорил тот (вероятно, Зое), и голос его был высок и чист. – Она нимфоманка! Я не знал. Игнат сказал только утром. Испортила в школе все парты и стены в клозете. Стишки, рисунки, жуткий скандал. В том санатории, куда они едут, есть психиатр – знаменитость. Игнат надеется… А я тоже хорош: уложил ее к сыну.
– Ты же не знал, – сказала Зоя. – Ты думаешь, у них там что-нибудь было?
– Да вот… не думаю. Стараюсь не думать.
– Гм. Может быть, прямо его спросить?
– Зачем? Все равно теперь поздно.
Было слышно, как он расхаживал по кабинету.
– И такая уродина, – протянула Зоя негромко. – Костлявая, разные плечи… А зубы? Вот разве глаза.
– А что – глаза?
– Вот эти черточки на висках. Это кое-что значит. Это… Это иногда очень сильно действует.
– Да? Может быть. Но Игнат… Понимаешь, им просто нельзя было иметь детей. Тем более двух. Безумство! Он же женат на своей сестре, ты это знаешь? Там, правда, разница в много лет, но все равно: генетика. Страшно. Их старшая ведь совсем не в себе. А эта – вот так. Эх-х…
Николинька пошел прочь. «Что это – нимфоманка? – думал он про себя. – В детской энциклопедии этого, наверное, нет. А большой словарь в кабинете. Ладно, я вечером посмотрю…» Он перестал думать и поднялся в спальню. Отец меж тем продолжал – уже другим тоном: – Ты знаешь, еще: Игнат рассказал. На этой даче, представь себе, был Сталин. Правда, всего только раз. Заночевал и уехал. Но тогда сюда провели свет, воду и все такое. Он жил там – в той части, что на замке. А после него дом был заперт. Тут вовсе никто не жил – до самой его смерти. Забавно, да?
Николинька этого уже не слышал: он был поглощен делом. Он разобрал часы и спрятал их в стол. Ныло плечо. Он оттянул рубашку и оглядел укус. Тот посинел, пунктир зубов был отчетливо виден. Николинька подумал еще, что если они с отцом, как всегда, поедут сегодня к морю, то тот обязательно это заметит и спросит откуда. Он сел за стол. Бумага и ручка лежали сверху. Он свернул лист вдвойне и старательно вывел в углу: «Здравствуй, Лика!» Потом попробовал вспомнить, что в таких случаях пишут всегда. «У нас все хорошо». А дальше? Он просидел с час. Но ничего не придумал. Потом его позвали обедать.
Памяти Елисаветы Кульман[5]
Кольцо Агасфера
Русские становятся эмигрантами задолго до того, как покидают родину; иногда они и вовсе ее не покидают. Это Достоевский, наш погребальный гений, даже на своих портретах неприятно похожий на катафалк, впервые сказал, что мы в России чуть ли не все эмигранты. Признаться, мне кажется, что это он сочинил Россию такой, как она есть. Всего полвека прошло, как уж стали расстреливать за «внутреннее эмигрантство». А в наше время, уже опять не свободное от репрессий по пустякам, очевидно, можно говорить и о внутренней ностальгии. Я стал эмигрантом в Киеве, летом, июльской ночью, настолько густой от свечи, горевшей на столе моем, что трудно было дышать. Я понял это почти сразу, глядя вперед в будущее сквозь тьму, хотя тогда и речи не шло о паспортах, вызовах, визах, вообще обо всем том, что сопутствует перемене отечества. Я склонен думать, что так это случилось из-за других, куда более важных для меня забот, охвативших меня тогда, с той минуты. Помутив разум, они обострили интуицию, а с нею вместе и стыд, в преодолении которого, как известно, кроется вся сладость вины и греха.
Впрочем: что мы знаем о своей вине? И где чужая подлость, окончившись, начинает быть нашей? Бесстыдство отчаяния иногда извинительно, но все же для меня этот вопрос не из праздных, хотя бы уже потому, что он приходит вечерами, ко сну (у меня бессонница), сопровождая некое – но только одно-единственное, это важно – раскаяние, о котором речь впереди.
Та киевская ночь, как и всё на свете, имела свою предысторию. Я уже чувствую, что мне придется забегать вперед или отступать вспять, чтобы соединить в одно две половины, из которых слагается временное бытие наше. Однако если верить Блаженному