Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– …А будет душ?
Мы уже выходили из автобуса на солнечную площадку, с которой оставалось только поворотить в тенистую заводь моего двора. Здесь плакучие ивы и плющ по стенам уничтожали давящие свойства стандартной архитектуры, а аромат сада, проникая в подъезд, поднимался вплоть до четвертого этажа, где квартировал я. Душ – это, может быть, единственное, без чего в самом деле не умела она обходиться. Из ванной к столу, под перекрестным взглядом моей родни, прилежно, но худо скрывавшей любопытство, она вышла в коротком халатике, обмотав его кругом себя чуть не дважды: глаза ее светились, и она кивнула ими мне в знак того, что готова к продолжению своих дел. За билетами мы отправились тотчас же, лишь только смолк последний вздох моих тетушек, с жалостью взиравших на то, как мало она ест.
К услугам томимых жаждою добраться до ее милого из Киева потенциально был готов чуть не весь транспортный ассортимент, предусмотренный человечеством ввиду таких расстояний. Однако никому нет нужды пояснять, что именно представляли собою тогда в нашей стране билетные кассы в июле месяце. После потных хвостов аэроагентства и безысходно-деятельной толпы, развлекавшейся электронным автоотказчиком в бюро предварительной продажи железнодорожных «квытки́в», мне пришло на ум опробовать еще междугородное автобусное сообщение. Она, со своей стороны, ничего не имела против заоконных удовольствий дня, проведенного в кресле «Икаруса». В самом деле: очередь за автобусными билетами оказалась короче и прохладней, а сумеречный зал придавал событиям мнимый лоск, приглушая тоску по сервису.
Пока я толкался в хвосте, отыскивая крайнего, она точно и быстро разобралась в таблице рейсов и, найдя нужный, устроила смотр молодым и умеренно молодым людям, толпившимся вблизи кассового окна. Тут, однако, ничего подходящего не было. Все же под конец она облюбовала одного, с тусклой лысиной и взглядом рыбы, сохраненной для свежести в ведре, но уже уставшей дышать и отчаявшейся. Я не слыхал, что ответил он ей на ее улыбку с беззастенчивой ямочкой. Однако улыбка ее не исчезла, и в насторожившейся тишине она негромко, но внятно произнесла с участием:
– Чтоб вас женщины так любили, – причем в глазах этого болвана тотчас явилась озабоченность. Билет взял ей я в подвернувшейся тут же в углу пустой кассе аэрофлота, прокричав три раза кряду сквозь мутный щит ее имя-фамилию, замысловатые по-еврейски. Принтер все же сделал ошибку, искупив, как мог, свою вину точностью во всем остальном: в дате вылета (завтрашний день) и времени рейса (девять утра). Мы покинули зал продажи билетов, сопровождаемые угрюмым вниманием пунктуальных очередников, и вышли на солнце. Из моих рук она приняла билет как должное, без малейшего следа той постыдной радости, которая знакома каждому из нас в миг овладения ускользавшим до сей поры и взвинтившим себе цену дефицитом. Кажется, именно тогда, впервые отчетливо, почти зримо представил я себе толстощекого, заграничного, улыбчивого клерка, с мешковатой услужливостью встречающего ее на пороге путевой конторы своей и искренне расположенного узнать, куда именно и как мадемуазель желала бы поехать… Закинув сумочку за плечо, одним поворотом головы она прогнала всю усталость билетных мытарств и заявила решительно:
– Теперь – Киев.
Я растерялся, что показать ей. Высокомерный ли сумрак Печерска, или музейную пустоту Кирилловки, так не вяжущуюся с безумием врубелевских икон, или, быть может, двухэтажный Подол, на котором нужно заблудиться, ежели хочешь найтись… Солнечный Киев брал свое, и, поперек Владимирской пройдя к спуску Святого Андрея, я был поражен, как странно обесценилось все в моих глазах, глядевших в первый раз ее глазами. Впрочем, фуникулер пришелся ей по вкусу.
Не знаю, что это было. Она справлялась прилежно о всяком здании или церкви, заступавшей нам путь, слушала и, пожалуй, хотела запомнить, но… но я не встречал поддержки, отвечая. Словно то, что говорил я ей, было нужно ей зачем-то, не само по себе, без той божественной бесцельности, для которой не существует даже самая возвышенная корысть. Этот город был не единственным и далеко не главным в сложном маршруте ее души, осведомленной, конечно, наперед обо всей предстоящей дороге, а потому и склонной, по эгоизму странника, видеть лишь то, что есть, не заносясь в былое и грядущее. Ей было хорошо теперь, и большего она не искала.
Но что же было за этим, что скрывалось в глубине ее? Неожиданная параллель, которую не посмел я додумать, чувство вечного скитальчества мелькнуло во мне. Было ли это скрытное усилие не заметить жизни, взять только то, что необходимо, подчинившись изменчивости судьбы? И не от этого ли усилия (говорю, забегая опять вперед), не от него ли, только уже чрезмерного, полгода спустя, уснула она в такси, упав лицом мне на ладони, когда ездили мы выпроваживать некстати напомнившего о себе бесцеремонным визитом ее южного знакомца, о котором я знал все, кроме того, что он без пальцев и без глаз (глупая афганская мина)? Я был рад, что она спала. Я видел лицо этого огромного неловкого парня, убийцы-невольника, взиравшего бы на нее взглядом покорного льва, будь он в состоянии взирать. Она отвела его в его купе и тотчас вернулась на перрон, где был я, не задерживаясь до объявления отхода. Надеюсь, я тогда не улыбался, хотя судорожный изгиб на моих губах не покидал меня, словно чувство удара по лицу. В такси было холодно, шофер гнал.
…Нас заставил вернуться домой мгновенный киевский дождь, перед тем долго копившийся где-то над крышами. Он налил лужи и тотчас вспенил их, и, пока от троллейбуса мы перебегали ту же площадь, но кипевшую теперь грозой, оба вымокли до последней нитки. Гроза кончилась у порога подъезда. Здесь же в подъезде натолкнулись мы на мою родню, в полном составе, вооруженную зонтиками и дачной поклажей и поспевавшую на вечернюю электричку, очевидно, с тайной целью не заступить дорогу моей судьбе.
Гроза смирялась в отдалении; через отверстый балкон плыла прохладная воздушная смесь из озонированных запахов и округленных влагою звуков, шорохов по лужам шин, стуков последних капель, чужих шагов. Мы ужинали вдвоем, переодевшись в сухое, но с дождевой водой в волосах, уже смутно догадываясь, что происходящее с нами теперь – счастье.
Тарелки остались на столе; однако, по одной ей ведомому требованию порядка, она вывернула наизнанку свой чемодан, и я, улегшись на тахту, безучастно следил, как сползается обратно – не с большей в итоге пунктуальностью – по двум комнатам раскинутое содержимое. Мне нравились ее вещи, хотя она, это было видно, пользовалась ими скорей по необходимости и в конце концов попросту спихала их как попало назад, выделив, впрочем, что-то ей важное и отведя ему место. Вслед за тем стало ясно, что она снова хочет в город; была половина двенадцатого.
Мы вышли во тьму. Высоко в листве, словно одинокие поэты для себя, горели фонари, не озаряя ничего, кроме собственного неуютного гнезда из листьев. Не знаю, что чувствовала она, но мне казалось, что черный город тянет ее вглубь, как в пропасть. Двумя пустыми троллейбусами кое-как добрались мы до центра. Вновь не узнавал я мест, наугад идя по знакомым улицам, и с тайным страхом подымал глаза вверх, к освещенным снизу фасадам, ища то, что было тут прежде мое, а теперь скрывалось, послушно отступая перед натиском чужого чувства. И снова город поддавался мне, взяв на себя двусмысленную роль сводника и колыбели. Не прошло и двадцати минут, как он убаюкал ее; все плотнее прижималась она ко мне на холодеющих после дождя переулках. Все ниже опускалась ее голова мне на плечо – и вот уж я вез ее обратно, томно-серьезную, ничего не замечавшую от дремы.
Во дворе тьма была и вовсе непроглядной. За нашей спиной, на площади, проплывал последний звук торопливого мотора, да было слышно, как в близком аэропорту перекатываются самолеты, словно