Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Жук ты, Леха.
— Ну жук, — сказал ребенок. — Ты же за это деньги у меня не отберешь?
— А если отберу? — спросил Стремухин.
— Тогда я громко закричу и всем скажу, что ты ко мне пристал и мучаешь. Тебя побьют, потом в тюрьму посадят.
— Каков? — сказал Стремухину мужчина.
Стремухин согласился:
— Да! Большое будущее.
Ребенок встал, сказал:
— Пошли уж, Федор Маркович, я тебя пивом угощу.
— Мне б — что попроще и покрепче, — сказал мужчина, тоже вставая.
— Хватит с тебя и пива, — рассудительно сказал ребенок.
Они неспешно направились в сторону павильонов.
— Спасибо, дядя, — сказал Стремухину ребенок, обернувшись.
— Не за что, Леха, — ответил ему ласково Стремухин. — Расти большой и хорошо себя веди… И вам удачи, Федор Маркович.
Тот лишь рукой махнул, не оборачиваясь.
Расслабленный Стремухин остался в одиночестве и тишине. Он все глядел на баньку. Плот плыл, почти незримый дым шел из трубы. Стремухин кому-то завидовал с легкой душой.
Внезапно, будто выбитый ударом пара, из баньки выпрыгнул багровый голый человек и с ревом, слышным по всему водохранилищу, нырнул с разбегу в воду. Тут же из баньки вышли двое, тоже багровые, в шапках и плавках. Встали по краям плота и принялись лениво ждать, когда нырнувший вынырнет.
Тот не выныривал так долго, что Стремухину стало скучно. Он отвлекся. Распустил тесемку рюкзака и ощупал с беспокойством сильно нагретую кастрюлю. Было бы слишком глупо и бездарно — полдня таскать до ломоты в спине, чтобы потом сгноить и выкинуть прекрасную баранину, рассчитанную на десятерых. Выходит, съесть ее придется с кем придется, сказал себе Стремухин, и эта мысль ему скорей понравилась, чем огорчила.
Он был не столь уж зол, хотя и зол, на одноклассников, не встретивших его, как обещали. Куда сильней он злился на себя: разок позвали, и сорвался, как пацан, а кто они ему? Зачем они? И что они ему? О чем, коль встретят, с ними разговаривать? О школе? Ну их, эти разговоры, от них одни плохие сны… И чем они — даже имен не вспомнить! — приятнее любых случайных встречных? И кто поручится, что, встретив наконец его и обслюнявив поцелуями, они на радостях не врубят у мангала магнитофон с березками и сукой-прокурором?.. Потом — вопрос: что за вино они купили? Вдруг с сахаром и спиртом, какое пили в школе, на задах спортзала? Конечно, с сахаром и спиртом! Конечно, портвешок! Тот, кто врубает радио с березками, любому божоле и всем бордо предпочитает портвешок!..
Вот малолетний жулик Леха и выпивоха Федор Маркович — они и то интересней! И почему не задержал, не предложил им шашлычку? Догнать — иль нет, не догонять: он скоро будет скотски пьян, этот побитый Федор Маркович… И почему тот, с красной кожей, что нырнул с плота, все не выныривает и не выныривает? И почему его приятели, стоящие на бревнах, ничуть, как видно, не волнуются и не бросаются его спасать?
Он долго мог держаться под водой.
Однажды в интервью газете, с недавних пор ему принадлежавшей, о чем не знала лишь новенькая дура-журналистка, которой поручили интервью (и потому, видать, забыла задать вопрос, ради ответа на который и затевалось интервью: для большинства — пустой вопрос, пустой ответ, но в том, заранее и тщательно продуманном, в том, согласованном со всеми, с кем он обязан был все согласовывать, ответе была поставлена на взвод угроза, отлично внятная всем тем, кому она была адресована, и всем, кто должен был при случае осуществить ее, а также всем, кто собирался с ним и впредь вести дела), — в этом обширном интервью на своевольную и хамскую подначку журналистки: «Как удается вам столь долгий срок держаться на поверхности?» — он с удовольствием ответил: «Я на поверхности так долго потому, что могу долго продержаться под водой».
Этот свой собственный ответ, этот изящный парадокс, подхваченный лишь теми, кто был способен оценить всю глубину и тонкость парадокса, понравился ему настолько, что он простил писюху-журналистку, даже отнесся к ней отечески, даже велел редактору газеты дать ей, пожалуй, персональную колонку… А тот вопрос и тот ответ, ради которых затевали интервью, — их попросту вписали после в текст…
Грудь широка; есть где держать дыхание, уходя головою вниз, на глубину, навстречу коричневой тьме, расталкивая сильными руками и ногами наполненные солнцем верхние слои воды, блаженно чувствуя, как понемногу перестает покалывать распаренную вениками кожу. И — замереть на глубине, почти у дна, расслабить и разнежить мышцы, пружиня их лишь для того и лишь настолько, чтобы вода не вытолкнула тело раньше, чем оно само того захочет.
В воде, наполненной гудением собственного эха, хрипят и лопаются пузыри, полощутся, как флаги, над туманом водорослей медленные тени рыб; вода вдруг принимается дрожать от мелкого и неприятного озноба: там, наверху, должно быть, приближается корабль или катер — приходится на глубине зажать руками уши, но это помогает мало. Огромный гром турбины, лай винтов мгновенно оглушают и захлестывают, как кнутом, голову, — потом в ней остается ноющая тяжесть, в ушах надолго остается звон. Надолго — значит, на пятнадцать, и не более, земных секунд, поскольку пленное дыхание рвется наружу и изнутри выламывает грудь — пора позволить воде вытолкнуть наверх расслабленное тело. Солнце сквозь воду льет в глаза свой свет. Чем ближе к верху, тем свет ярче, тем резче тень плота и тем отчетливее тени двух сильных, тренированных парней, что неподвижно встали по краям плота.
Впервые он нырнул, распаренный, с плота еще в конце апреля, спеша опробовать устроенную по примеру сибирских компаньонов эту плавучую простую баньку без затей. Не жгучим холодом воды запомнились ему те несколько мгновений, но ужасом, что чуть не утопил его, когда пришло время выныривать наружу. Он, человек с широкой грудью, проплывший в своей жизни сотни километров при любой погоде, воды и холода не испугался. Но неожиданно представил, как, выныривая, протягивает руку своим верным аргусам, а те, вместо того чтоб крепко руку ухватить и вытянуть его на плот, — вдруг бьют его ногой в лицо или пудовым кулаком по голове. Дня через три, когда всплывет его раздувшееся тело, даже его газета напишет про несчастный случай… Холод становился нестерпим, и голова кружилась, а он все не решался показаться на поверхности и протянуть им руку… Пришлось, деваться было некуда. Увидел их глаза, их аккуратные улыбки и, замерев всем существом, выбросил руку из воды. Они схватили ее крепко — и осторожно, чтоб не ушибить о бревна, подняли его на плот. Когда он понял: ужас был напрасен, когда они предупредительно раскрыли перед ним дверь баньки, когда он бросился навстречу жаркому удару пара — те несколько мгновений избавления от страха почудились ему счастливейшими в жизни. «У-ух! У-ух!» — выстанывал он на полке под вениками аргусов, и те посмеивались гордо, уверенные: эти ликующие стоны — похвала работе веников.
Через неделю он велел вновь протопить и вновь отправить в плавание баньку-плот. И вновь, пропаренный насквозь, нырнул с плота под взглядами аргусов, уже вполне уверенный в их преданности. Вода была теплее, чем в первый раз; он дольше продержался под водой и наконец направил вверх остывшее тело. Уже готовясь вынырнуть наружу, у поверхности, он ощутил внезапно тот же ужас и даже забарахтался беспомощно, постыдно для бывалого пловца. Все ж вынырнул, увидел их глаза и их улыбки, был извлечен, вновь испытал все тот же приступ счастья.