Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Внутрь не пускали и здесь, боялись, чтобы посетители не натащили вшей, бороться с которыми было трудно. Охранница на вопрос о Титовой поинтересовалась, в каком отделении лежит.
– Она не лежит, она работает.
– Тогда не здесь ищи. Иди к воротам, куда больных привозят, там спрашивай. Там знают, кто приходил на дежурство, кто нет, а кто и вовсе не уходил. А я человек новый, сегодня первый день, медсестер не знаю. Иди, туда иди.
Юра снова приказал Жене ждать и пошел спрашивать.
У ворот его остановил старик-охранник:
– Ты куда, мальчик?
– Я ищу Титову. Медсестру Титову. Это мама…
Договорить не успел, сигналил грузовик, которому требовалось открыть ворота. Старенький охранник помотал головой:
– Нету такой… нету Титовой.
Юрка, сгорбившись, отправился обратно.
К старику подошла санитарка:
– Чего спрашивал-то?
– Медсестру Титову искал. Маму говорит…
Вдвоем они с трудом распахнули ворота.
– Может, их лучше вовсе не закрывать? Кому наши трупы да доходяги нужны? – вздохнул охранник. А санитарка задумчиво протянула:
– Кажись, у нашей Елены Ивановны из хирургического у мужа фамилия Титов. Может, ее искал?
– Не, – возразил охранник, – у Елены Ивановны дочка, я ее знаю. – И сокрушенно помотал головой: – Мало ли Титовых в Ленинграде…
– Теперь уже мало, – мрачно объявила санитарка, направляясь в свое отделение.
– И то верно… И Титовых мало, и не Титовых тоже. Надо бы спросить, чего малец мать искал-то, может, она не работает, а лежит в больнице? Медсестры тоже болеют. Эх, дурак старый! Совсем умом с голодухи ослаб, – еще долго сокрушался и корил себя охранник. Поискать мальчонку бы, да пост не оставишь.
Женька и Юрка стояли, беспомощно глядя на развалины бывшего дома.
У них больше никого не было, никого. Двое детей остались одни в насквозь промерзшем, голодном, но так и не сдавшемся врагу Ленинграде.
Таких детей было много, матери, отдавая голодным детям свой хлеб, обрекали на смерть самих себя, а значит, потом и детей тоже. Не все сироты шли в детские дома, многие оставались жить в квартирах, где в холодной комнате лежали незахороненные родные, кто-то подселялся в пустующие квартиры, кто-то бродил по городу, пока не падал без сил и не превращался в маленький, а затем большой сугроб.
Обычно детей на улицах замечали, старались как-то помочь, пристроить, забрать в тепло. Далеко не всегда бескорыстно. Не все вынесли испытание блокадой, сошедшим от голода с ума людям было все равно. Одной из жутких страшилок блокадного Ленинграда стал слух о людоедстве. Каннибалы выбирали самых беспомощных – одиноких детей.
Январь-февраль 1942 года в блокадном Ленинграде недаром прозвали потом «смертным временем». Увеличили нормы продажи продуктов, прежде всего хлеба, по карточкам, но свое страшное дело голод, холод и бомбежки уже сделали. Совсем не ходил транспорт, а пешком большинство идти на работу были не в состоянии, значит, терялся заработок, часто единственный в семье. Был практически разрушен водопровод, вода осталась только в прорубях на Неве да в разбитых пожарных колодцах среди уличных сугробов.
Но наступили дни, когда электроэнергии не хватило даже для хлебозаводов, а для развозки уже доставленных по Ледовой трассе продуктов по магазинам – бензина. И город остался без продовольствия совсем!
Именно тогда открыло свой страшный счет Пискаревское кладбище. А еще превращенный в крематорий бывший кирпичный завод на территории нынешнего Парка Победы. Кто их записывал, сожженных в печах мертвецов? Только количество, ведь у большинства, кроме инициалов, вышитых на простынях отчаявшимися родными, не было ничего. А сколькие просто падали и замерзали безвестными… Они так и были похоронены – общим скорбным, страшным числом.
Сколько погибло, как семья Ивана Трофимовича, под развалинами домов вместе со всеми документами своих ЖАКТов, и только родные могли назвать их имена. А если и они не выжили, если некому оказалось после войны вспомнить, что была такая семья – Титовы? Или Егоровы? Или Безруковы? Мироновы… Татарские… Огневы…
Разные горе-статистики называют разные цифры, но ясно, что ни одна из них, даже самая большая, не будет преувеличением, и мы никогда не узнаем настоящее число жертв блокады. Одним трагедию Ленинграда невыгодно вспоминать, другие не в состоянии снова и снова мысленно возвращаться в те страшные дни, а третьи… просто не хотят слушать.
Так проще и спокойней – не знать, не помнить, не задумываться.
Это летом в Ленинграде белые ночи, когда светло, зимой природа словно добирает свое – светает поздно, темнеет рано. Чуть за полдень, и уже сумерки. Юрка позвал:
– Жень, пойдем на Петроградку, иначе на улице останемся. Завтра думать будем.
Почему-то они не попытались остаться в этом же районе, ведь жильцов из разбомбленных домов обычно расселяли в свободные квартиры в соседних уцелевших. Свободные – это те, жильцы которых просто умерли. Страшно селиться в комнаты, где каждая вещь напоминает о смерти, но в январе 1942 года таким был весь Ленинград. О смерти кричало все – пустые глазницы окон с разбитыми стеклами и гуляющим по комнатам ледяным ветром со снегом, лежащие на улицах трупы, санки или просто куски фанеры с завернутыми в простыни покойниками, которые тащили их сердобольные сами похожие на ходячие трупы родственники, даже мерный стук метронома из рупоров…
Разрушенные здания, занесенные снегом трамваи и троллейбусы, сугробы и люди, бредущие, словно тени, готовые упасть и больше не подняться. Никто не двигался быстро, никто никого не обгонял, все сосредоточены на одном: дойти, не упасть и не умереть. Что держало этих людей, выкупавших в булочной крошечный кусочек хлеба, который хлебом не был, а был смесью самой грубой черной муки пополам с чем угодно – корой, жмыхом, опилками, керосином…
Но и этот хлебушек по талонам нужно купить. А если в булочную не завезли, единственный кормилец ушел на фронт или слег от истощения, а в семье пятеро детей мал мала меньше? На что купить этот хлеб уборщице с зарплатой в сто пятьдесят рублей, если буханка на черном рынке четыреста стоит, на что обменять, если и до войны жили не очень сытно, дорогих нарядов никогда не водилось, старинных вещей не было, золото только в музеях и видели? Сто двадцать пять граммов на иждивенца, которых полон дом, ведь рабочие давно на казарменном положении, а дома лишь дети да старики.
Но если человек брел в булочную, чтобы на морозе простоять часов шесть в очереди за этим самым кусочком теста, похожего на замазку, значит, его дома ждали, значит, у него карточки всех остальных, значит, он не имел права упасть и умереть, это смерть всей семьи.
Вот и брели полуживые тени, чьи закоченевшие от постоянного невыносимого холода и опухшие от голода ноги с трудом делали каждый шаг. Их двигали вперед две вещи – ответственность перед теми, кто ждал дома, и надежда на будущее. Иногда они плохо понимали, что делают и говорят, даже сходили от голода с ума, но каждый знал: победа будет за нами, враг будет разбит!