Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Пусть сам рассказывает.
– Вы поссорились?
– Да пошел он.
Пока я умывался, она перечисляла:
– Крем для рук, пудра, желтые босоножки. Еще учебник по экономической географии оставила. Пусть всё вернет – тогда отдам ему ремень. Так и передай.
Вышел на улицу, позвонил Серёже: абонент не доступен. Попробовал вызвать такси: машина не найдена. Зашел в магазин, купил бутылку воды, выпил залпом – машин нет. Шесть утра: можно на метро до центра, а там – пешком. Спустился, сел в сторону вокзала. В вагоне прочитал письмо из универа: пересдача в сентябре, само собой, соболезнуем. Следующее – от кадровички: выплатили отпускные – знаю, уже пропил. Чуть не пропустил пересадку, а затем не сообразил, как перейти на соседнюю платформу, – и вышел в подземный переход; перед глазами – табло: поезд на Москву – в полседьмого, следующий – в семь. Вниз, в метро, – но вдруг что-то щелкнуло: только не обратно, скорее по переходу – в сторону вокзала. Два лестничных пролета, еще одно табло: третий путь, до отправления шесть минут – быстро-быстро, au galop. Металлоискатели, неразборчивый голос из ниоткуда, указатели с накось подклеенными надписями на английском, наконец серо-рыжая «Ласточка» – все двери нараспашку, проводник торопит:
– Какой у вас вагон?
Я молчу.
– Заходите, билет потом покажете. Отправляемся.
И ничего не стоило зайти, упасть в кресло, почувствовать дрожь, означающую, что город вот-вот останется позади, что города не станет. Пускай меня высадят на следующей станции – где угодно, лишь бы не тут.
– Заходите, – повторяет проводник.
Я молчу.
По полосатому боку «Ласточки» плывут: веранда, бархат, Ленин по дождем, гвоздики, витрина с крабами, кляксы в кофейной чашке, чернильные черточки на косяке, керосиновая печка, конфи и ломтиками паштет, Микки Маус, подгузники, ребра и портики, еловые ветки и даже босоножки, кислотно-желтые. Все, что составляло последнюю неделю. Все, что составляло мою жизнь.
Поезд ушел, вильнув напоследок. Я представил, как он мчится к своей цели – всё ближе и ближе к Москве. Я побрел за ним – медленно и так осторожно, будто под ногами был лед, а не плитка, – но перрон в конце концов кончился, и пришлось повернуть назад.
А что я? В чем моя цель? Бессмысленные пьянки с Борей, бессмысленные пьянки с Серёжей. Иняз, пригодный лишь для проверки Серёжиных lyrics. Теперь филологический – зачем? Новые рассказы в стол, новые репортажи с никому не нужных выставок, с выкупленных на четверть премьер. Зачем я третий год встаю по будильнику, завтракаю впотьмах, выволакиваю себя из квартиры – чтобы ехать с двумя пересадками, а потом идти от метро дворами, выгадывая полторы минуты? Чего от меня хотят на работе? Чтобы помнил отчество председателя комитета по культуре? Чтобы знал, когда писать «вернисаж», а когда – «открытие»? Чтобы просто писал – слева направо? А зачем я пишу? Потому что все умирает – чтобы спасти умирающее? Понятия не имею. Пишу от легкомыслия, а может, из необходимости – пишу то, что пишу. Создаю свое небытие, выношу какие-то вещи, события за скобки обычной жизни. Слушаю Серёжины стенания на другом конце про́вода, одни и те же отцовские анекдоты, слушаю чаек и мотыльков, ведь все сущее говорит, только на свой манер. И отдать бы сомнения дыму, обдать копотью легкие – ведь так легко представить, что не было ни перрона, ни «Ласточки», что я уснул, убаюканный шумом колес и мерным раскачиванием вагона, и все проводники, переходы и указатели – лишь сон, дурной и нескладный.
Немытая кастрюля, пустая пачка из-под чернослива, свадебная фотография на полу. Поперек двери – все та же трещина. И постельное белье все то же: лег поверх одеяла, не раздеваясь. Сна – ни в одном глазу. В сотый раз подумал о Серёже и Беловой, а потом – о Беловой и мне: мокрые перчатки, запах снега, окно, полное желтым фонарным светом. Поискал среди воспоминаний что-то более твердое, однозначное – не вышло: может, снег и перчатки – тоже не про Белову; может, и не было ничего – и искать нечего.
На часах: девять утра. Пропущенный от бабушки: кажется, обещал приехать? Не сейчас, не сегодня, завтра. Внизу на улице загудели ворота винзавода, шумно поползли по улицам цистерны – одна, другая, третья. Следом – полицейские машины, похожие на приплюснутые эклеры: сложной траекторией – через центр города, касаясь крышами ветвей, оставляя призрачный след на мостовой. Проезжают площадь за площадью: неподвижные истуканы по фасаду мэрии, золотая вода в фонтанах – и, наконец, Лувр в окружении глиняных пирамидок с неровными буквами на боку.
Зазвонил телефон – я проснулся.
– Я дома, – сообщил Серёжа.
– Что у вас приключилось?
– Она не хотела трахаться, пока ты за стенкой. И я немного… перестарался.
– В смысле?
– Ну, мы… подрались.
– Блядь, что ты творишь?..
– Лучше спроси, что было дальше.
– Что?
– Я зачем-то решил идти пешком – наверное, от злости. Не понял, в которой стороне дом, чуть ли не вышел из города – уже совсем село началось. Спросил, как доехать до центра, сел на автобус – а налички нет. И телефон разрядился – такси не вызовешь. Минут пять плакался кондукторше – все-таки сжалилась. Ты еще там?
– Нет. Она меня выставила.
– Спишь?
– Спал.
– Вот и спи. Тоже ложусь.
Но спать опять расхотелось: полежал, повтыкал в потолок. Было бы здорово, затеряйся Серёжа в каком-нибудь селе, не пусти его кондукторша в автобус, останься он в глуши – без телефона, без налички, без вечной своей изобретательности. Серёжа – дар данайцев, сулящий Трое погибель; я люблю его, но всякий раз гадаю, какая из его выходок или выдумок будет стоить нам живота. Главное для Серёжи – собственно Серёжа. И в этом у нас гармония: главное для меня – безусловно, я. Но все же есть разница: я уверен, что не переступлю через Серёжу, чтобы сделать себе приятно или весело. А Серёжа? Серёжа смеха ради ссал мне на ноги, пока я мылил голову в душе. Серёжа уезжал домой со случайной шлюхой, оставив меня в «Гараже» с чеком на два косаря и стольником в кармане. Стоит рассказать Серёже, что я влюбился в кого-то, и Серёжа влюбится тоже – и ничего тут не попишешь, ибо сердце сердцу весть подает. Всякий раз я прощал его – и Серёжа продолжал в том же духе: врал, забывал, бросал. В общем-то, обычай сей достойней уничтожить – и однажды я почти убедил себя в этом: перестал отвечать на звонки и эсэмэски, старался не думать о нем. И все-таки сдался: мы тысячу лет знаем друг друга – как это перечеркнешь? Наверное, так же непросто дружили отец с коньяком: коньяк отца предавал, подводил, подставлял – но отец смиренно терпел, вымаливая очередные пятьдесят грамм у бабушки.
Бабушка позвонила в полпятого:
– Ты хотел приехать?
Больше всего я хотел найти какое-нибудь применение этому дню.
– Чем же ты занимался?