Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Самыми же прекрасными, после Земли и Луны, самыми близкими мирами Алесю стали казаться семь звезд Большой Медведицы. Только их, по правде говоря, он и научился безошибочно распознавать в сверкающей россыпи. И потому еще, должно быть, что в ту же самую осень они перестали быть «возом Давида» из «Пана Тадеуша», а стали ковшиком из английской сказки про милую, чудесно-поэтическую девочку…
«Как это хорошо, — думал пленный, тихо, лесом пробираясь напрямик, — как радостно, что и здесь, за многие сотни километров от родного гнезда, после всех издевательств, среди опасностей можно все-таки думать, что мир, как говорит народная мудрость, — один дом. Вспоминать везде одинаково милых детей, раздумывать о скромном как будто, однако же самом трезвом, глубоком и близком к вечности разуме трудящегося простого человека».
«Их габе кайне шульд… Ям не винна, панове», — звучали в ушах его слова, а глаза девочки глядели в душу до слез доверчиво и огорченно. Говорили так необъятно много и так, кажется, небывало ясно о том, что все это дикая нелепица — вековая взаимная ненависть народов. Один из них дошел уже, к примеру, до того, что объявил фашиста «сверхчеловеком», а другой все держится ветхой присказки: «Як свят святэм, не бэндзе немец полякови братэм». И неправда! — как говорят дети: ведь вот польский батрак полюбил немецкую батрачку, и любовь их украсила землю таким милым, разумным существом, как Стася…
«Только как же тебе, звездочка, тяжко гореть, как тебе тяжко светить — сегодня, во мраке фашистской ночи!..»
4
Еще через три дня рассвет застал беглецов в мокрых зарослях кустарника.
Небо с ночи снова, как и вчера и позавчера, затянуто серой пеленой. Утром она, кажется, опустилась еще ниже. И потихоньку сеется моросью, без конца…
У дождя времени много, куда ему спешить, ему все равно, где упасть на землю… И нет даже порядочной ели, под которой можно присесть, укрыться. А сквозь кусты донимает, как сквозь сито, еще вдвое: не шевелишься — сыплет с неба, пошевелишься — посыплется еще и с листьев. Ворочаться неохота, да и невыгодно: так хоть не весь сразу мокнешь. Нет, везде допечет! И надо крепко держаться, чтоб не дрожать, — и телом и душой…
А Владик еще и кашляет. Мало того, что разболелась нога, что ему уже никак не скрыть того, что прихрамывает, — так вот еще и это буханье.
Лежит он поодаль, там, где опустился сразу, под другим, как показалось, тоже подходящим кустом. То и дело утыкается головой в руки и, тщетно пытаясь не нашуметь, глухо, надрывно кашляет, вздрагивая мокрыми плечами.
«Чем же я тебе помогу?..» — бессильно, вяло думает Алесь. И нет у него ощущения вины, потому что и сам… Сам он налит каким-то шумом и звоном, вот только что не кашляет, хотя грудь ноет, словно все еще вспоминая крикливого ефрейтора, уже без гордости, а с какой-то щемящей болью.
Съежишься, как заяц, зажмуришь глаза, и начинают ходить перед тобой, кружиться обрывки картин, воспоминаний — разных и между тем все об одном…
Нет-нет да и возникнет опять: высоченная серая каменная стена, пред которой бушуют бешеные, грязнопенные волны…
Тогда, в вагончике узкоколейки, — «всего один час поездом» — рядом с опьяненной победой бандой эсэсовцев, когда стена эта явилась Алесю впервые, — было лишь радостно, что она есть, что она неколебимо стоит, что только бы тебе оказаться за нею, — и все будет хорошо! Только бы тебе перебраться туда!..
Теперь же он стал видеть ее иначе. Алесь почувствовал, что он все еще здесь, среди бешеных волн. Они швыряют его, бьют, и он уже изнемог, а ведь за стену ему необходимо перебраться самому, своими силами, которых уже — нет…
И уже возле Бутрыма не погреешься, хотя он всегда казался тебе таким сильным, хотя он так нужен тебе, свой человек, живое напоминание о крае твоей мечты.
И его ты уже не согреешь — ты тоже промок и озяб до самого сердца.
А нужно лежать и ждать.
Это одна цель, единственный смысл твоей жизни.
Молчал бы только этот голос:
«И я и мама просим тебя: не делай ты ничего сам, жди скорого освобождения…»
А голое не молчит…
Под этот дождь вспоминаются вторая после ухода из гимназии осень, дождливые, темные вечера, лампа на столе в родной хате и сам он — сильный, еще загорелый с лета, приятно уставший за день хлопец — над книгой.
Толстой. «Казаки», «Так что же нам делать?», «Хаджи-Мурат»… Любовь к жизни, к ее мудрой простоте и простому бедному человеку, к тяжелому, честному труду, к тем, кто трудится… Любовь, которая волнует — до восторга!..
Вместе с Толстым в те осенние вечера пришел к хлопцам Горький, — со всем овеянным ветром, солнечным обаянием своих «босяцких» рассказов; явился сурово, безжалостно глубокий Достоевский с «Братьями Карамазовыми»; как добрый батька из дальней дороги, казалось, вернулся спокойно-мудрый бывалец Короленко…
Нельзя назвать это просто чтением. Книги эти — если говорить об Алесе — наполняли душу подростка неведомыми, чарующими звуками и красками, давали глазам его зоркость, а пробужденной мысли — крылья.
И ничего, что иной раз это бывало, как теперь кажется, наивно, смешно. К примеру, та посконная (непременно посконная) рубаха, которую дядька Адам сшил Алесю за помощь в молотьбе, — первая, как он с гордостью считал, самостоятельно заработанная вещь. Вроде как сапоги, что сам себе сшил Лев Николаевич… Или восторг перед жизнью, когда Алесь лунной ночью, один в поле, опустился на колени и коснулся губами и носом мерзлой земли. Как Алеша у Достоевского…
— Ну что, все еще жалеешь?
Так спросил его Толя в один из тех вечеров.
Алесь не сразу понял. А догадавшись, только пожал плечами. Жалеть? Что не стал учиться, не пошел на панский хлеб? Как там было бы — ну, это неизвестно. А теперь все ясно и просто, теперь ему хорошо — природа, работа, книги, люди. И все. И ничего больше не хочется.
Их дружба с Толей, их доверие друг к другу возмужали, окрепли. Никаких лишних слов — уверений, благодарностей — не нужно.
«Ну а сейчас?..»
Раньше червь сомнения: «Зачем я не послушал Толю, зачем пошел?» — молчал хоть тогда, когда заглушала его, заставляла умолкнуть пускай слишком дорого доставшаяся, а все же настоящая поэзия цыганской воли.
Теперь, несколько мокрых дней и ночей, поэзии этой нет. Сомнения точат душу так настойчиво, что Алесь каждый день, а то и несколько раз на день собирается сказать о них Бутрыму — проверить: не точат ли они и его, не кормит ли и